Я должен фигурировать перед Улитой. К чему мне это? Предо мной не стояла даже задача пугать ее, например, испусканием громких и жутких вздохов намекать, что я ужасно недоволен своей участью в потустороннем мире, что вышла, скажем, какая-то неувязка с захоронением моего праха и я очутился в бесприютной астральности, брожу неприкаянный и не упокоюсь с миром, пока оставшиеся на земле не исправят ошибку. Весь этот замечательный литературный потенциал и арсенал был у меня отнят, я был ничто, к тому же в моей едва начертанной голове царила невероятная путаница.
Я ничего не знал о небытии, откуда явился, и ничего вразумительного не рассказал бы о своем не слишком-то коротком земном пути. Я был само отсутствие желаний, потребностей, ясных воспоминаний и какой-нибудь здравой философии. Вернусь на минутку к рассуждению об упокоении с миром. Для чего мне желать его, если оно ничего не значит, а тем самым мало отличается от того, что представляло собой мое вынужденное облачное существование? И все же в моей голове властвовала путаница - это было, так сказать, действительное положение вещей. Значит, все-таки что-то было! И тут невыразимый стыд охватил меня, потому что я в сущности жаждал облечься плотью. Для чего, это другой вопрос, не первостепенной сейчас важности. В конце концов рядом была Улита и мое попадание в разряд вынужденных сообщаться с нею сущностей поневоле склоняло меня к разным желаниям, а она, между прочим, отошла в сторону, присела на краешек кровати и задумалась, явно ожидая какого-либо разрешения ситуации. Поскольку в праве на перемещения агентство не отказало мне, я осторожно приблизился к ней, и теперь всего в полушаге от меня белели ее шея, руки, ноги. Разрешением ситуации это не было, а вот в том, что я незаметно для моей подруги перебираюсь в царство протеста, бунта, анархии, в низовой мирок, где всякая нежить трепещет и бьется в яростном стремлении стать повыше, воплотиться, сомневаться не приходилось.
Впрочем, ничего нового в этом состоянии, в этой неразберихе чувств и чаяний для меня не было, все это я испытал и при жизни. Я больше не отражался в зеркале, но во мне как в зеркале отражались все пройденные моим сознанием пути. Я узнавал эту похожую на схватку путаницу возможного и невозможного, при которой действительность оставалась лишь бессильным наблюдателем. В моей жизни меня немало помучили признания возможными тех или иных явлений, которые тут же представали, как бы с другой точки зрения, невероятными. Не однажды я говорил себе, что счастье возможно, чтобы тут же признать его решительно невозможным. Но это просто самый удобный и понятный пример. На самом деле о так называемом счастье я никогда всерьез не думал, имея тупую действительность, действительность-обличительницу, которая стояла чуточку в стороне (читай: во мне) и тонко, презрительно усмехалась на все порхавшие под сенью моего дома фантазии. Не скажу, что неисполнимыми фантазии нарекала именно эта действительность, нет, тут вступал в дело другой механизм, действовала другая сторона возможности, но действительность была постоянной свидетельницей моих взлетов и неизбежно следовавших за ними падений, и проклинал я прежде всего ее.
Наивными выглядят исповедальные выкладки призрака, впрочем, прошлая жизнь всегда представляется наивной. Наивность, это, в сущности, некий даже орган, я убедился в достоверности такого умозаключения, став облаком, убедившись, что мне в сущности негде содержать ни наивность, ни даже что-нибудь попроще. Всего лишь мимолетным вихрем проносились сквозь меня мысли и чувства. Поэтому я могу вспоминать и рассказывать все что угодно, не опасаясь и не стыдясь того, что выгляжу смешным. Если меня и охватывал стыд, то он все же оставался отвлеченностью, чем-то, что ничего не меняло, как не могло изменить меня мое стремление и желание воплотиться.
Когда меня - подразумевается моя прошлая жизнь - мучило сознание внутренней пустоты, моего чуть-чуть прикрытого провала в ничто, на каком-то пределе, как бы уже в невыносимом обморожении, вдруг резко наступала оттепель, некий толчок пробуждал во мне беспредельную ясность и я четко, как пуля в затвор, задвигался в потребность облечь ту пустоту плотью. Порыв, конечно, был сумасшедший и предполагал что-то несбыточное, а вместе с тем я ощущал себя так, как если бы без иной жизни, связанной изнутри новой плотью, все сущее теряет для меня всякий смысл. Этого скрадывания пустоты, обрастания ее плотью требовала вся внезапная ясность, вся предельность моего существа. И по ясности, по окончательности это было похоже на открытое и не подвластное никакому вмешательству извне уразумение собственной смертности, и я, естественно, не питал надежд на действительно другую жизнь с этим новым оплотнением, но в то же время невозможность продолжать существование без него была такой же, как невозможность добыть где-либо эту самую новую плоть, - не только предельной ясной, но и исключительно взыскующей.
Обитание в доме было моей главной действительностью, и я в умоисступлении выбегал на улицу, надеясь подобраться, спасения ради, поближе к воображаемому. Прежде всего, я не мог оставаться в пригороде, где мою драму не украшали соответствующие декорации, и ехал в город, спешил на самые его красивые улицы. Я понимал, что ищу новых знакомств, встречи с новыми, необыкновенными людьми. Мечта внутренне облечься некой плотью там, на улицах, не разрывала мое существо изнутри, как это было в безысходности дома, а бежала впереди, между старинными домами, манила меня видениями, в которых уже не я метался в бесплодных поисках, а мне навстречу само собой выдвигалось то, чего я столь страстно домогался. Но эти видения были пострашнее творившегося у меня на душе, поскольку я и в кручине мог, по крайней мере, двигаться, сворачивать в переулки, пить чай, кофе или вино в забегаловках, они же, приближаясь, внезапно с чудовищностью последнего несчастья рассыпались и рассеивались, оставляя мне чувство вины. А отчего бы я чувствовал, что рассыпаются они по моей вине, если бы в них не заключалось нечто действительное, даже, может быть, что-то более реалистическое и натуральное, чем я сам? Значит, их живое, если и вовсе не одушевленное начало, разветляющееся на некие персоналии, находилось тут, в непосредственной близости от меня, а я обошелся с ним неосторожно, какой-то небрежностью заставил его отступить и спрятаться. Обнаженное в этих видениях было округло, прекрасно, совершенно и притягательно желтело в неожиданно сгущающихся даже среди дня сумерках. В растерянности я узко, не умея охватить явление во всей его полноте, бормотал себе под нос, что это обнаженное и желтеющее не может быть домом, деревом или собакой, не символизирует красоту как таковую, а отвечает моей одинокой и замшелой потребности в человеческом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Я ничего не знал о небытии, откуда явился, и ничего вразумительного не рассказал бы о своем не слишком-то коротком земном пути. Я был само отсутствие желаний, потребностей, ясных воспоминаний и какой-нибудь здравой философии. Вернусь на минутку к рассуждению об упокоении с миром. Для чего мне желать его, если оно ничего не значит, а тем самым мало отличается от того, что представляло собой мое вынужденное облачное существование? И все же в моей голове властвовала путаница - это было, так сказать, действительное положение вещей. Значит, все-таки что-то было! И тут невыразимый стыд охватил меня, потому что я в сущности жаждал облечься плотью. Для чего, это другой вопрос, не первостепенной сейчас важности. В конце концов рядом была Улита и мое попадание в разряд вынужденных сообщаться с нею сущностей поневоле склоняло меня к разным желаниям, а она, между прочим, отошла в сторону, присела на краешек кровати и задумалась, явно ожидая какого-либо разрешения ситуации. Поскольку в праве на перемещения агентство не отказало мне, я осторожно приблизился к ней, и теперь всего в полушаге от меня белели ее шея, руки, ноги. Разрешением ситуации это не было, а вот в том, что я незаметно для моей подруги перебираюсь в царство протеста, бунта, анархии, в низовой мирок, где всякая нежить трепещет и бьется в яростном стремлении стать повыше, воплотиться, сомневаться не приходилось.
Впрочем, ничего нового в этом состоянии, в этой неразберихе чувств и чаяний для меня не было, все это я испытал и при жизни. Я больше не отражался в зеркале, но во мне как в зеркале отражались все пройденные моим сознанием пути. Я узнавал эту похожую на схватку путаницу возможного и невозможного, при которой действительность оставалась лишь бессильным наблюдателем. В моей жизни меня немало помучили признания возможными тех или иных явлений, которые тут же представали, как бы с другой точки зрения, невероятными. Не однажды я говорил себе, что счастье возможно, чтобы тут же признать его решительно невозможным. Но это просто самый удобный и понятный пример. На самом деле о так называемом счастье я никогда всерьез не думал, имея тупую действительность, действительность-обличительницу, которая стояла чуточку в стороне (читай: во мне) и тонко, презрительно усмехалась на все порхавшие под сенью моего дома фантазии. Не скажу, что неисполнимыми фантазии нарекала именно эта действительность, нет, тут вступал в дело другой механизм, действовала другая сторона возможности, но действительность была постоянной свидетельницей моих взлетов и неизбежно следовавших за ними падений, и проклинал я прежде всего ее.
Наивными выглядят исповедальные выкладки призрака, впрочем, прошлая жизнь всегда представляется наивной. Наивность, это, в сущности, некий даже орган, я убедился в достоверности такого умозаключения, став облаком, убедившись, что мне в сущности негде содержать ни наивность, ни даже что-нибудь попроще. Всего лишь мимолетным вихрем проносились сквозь меня мысли и чувства. Поэтому я могу вспоминать и рассказывать все что угодно, не опасаясь и не стыдясь того, что выгляжу смешным. Если меня и охватывал стыд, то он все же оставался отвлеченностью, чем-то, что ничего не меняло, как не могло изменить меня мое стремление и желание воплотиться.
Когда меня - подразумевается моя прошлая жизнь - мучило сознание внутренней пустоты, моего чуть-чуть прикрытого провала в ничто, на каком-то пределе, как бы уже в невыносимом обморожении, вдруг резко наступала оттепель, некий толчок пробуждал во мне беспредельную ясность и я четко, как пуля в затвор, задвигался в потребность облечь ту пустоту плотью. Порыв, конечно, был сумасшедший и предполагал что-то несбыточное, а вместе с тем я ощущал себя так, как если бы без иной жизни, связанной изнутри новой плотью, все сущее теряет для меня всякий смысл. Этого скрадывания пустоты, обрастания ее плотью требовала вся внезапная ясность, вся предельность моего существа. И по ясности, по окончательности это было похоже на открытое и не подвластное никакому вмешательству извне уразумение собственной смертности, и я, естественно, не питал надежд на действительно другую жизнь с этим новым оплотнением, но в то же время невозможность продолжать существование без него была такой же, как невозможность добыть где-либо эту самую новую плоть, - не только предельной ясной, но и исключительно взыскующей.
Обитание в доме было моей главной действительностью, и я в умоисступлении выбегал на улицу, надеясь подобраться, спасения ради, поближе к воображаемому. Прежде всего, я не мог оставаться в пригороде, где мою драму не украшали соответствующие декорации, и ехал в город, спешил на самые его красивые улицы. Я понимал, что ищу новых знакомств, встречи с новыми, необыкновенными людьми. Мечта внутренне облечься некой плотью там, на улицах, не разрывала мое существо изнутри, как это было в безысходности дома, а бежала впереди, между старинными домами, манила меня видениями, в которых уже не я метался в бесплодных поисках, а мне навстречу само собой выдвигалось то, чего я столь страстно домогался. Но эти видения были пострашнее творившегося у меня на душе, поскольку я и в кручине мог, по крайней мере, двигаться, сворачивать в переулки, пить чай, кофе или вино в забегаловках, они же, приближаясь, внезапно с чудовищностью последнего несчастья рассыпались и рассеивались, оставляя мне чувство вины. А отчего бы я чувствовал, что рассыпаются они по моей вине, если бы в них не заключалось нечто действительное, даже, может быть, что-то более реалистическое и натуральное, чем я сам? Значит, их живое, если и вовсе не одушевленное начало, разветляющееся на некие персоналии, находилось тут, в непосредственной близости от меня, а я обошелся с ним неосторожно, какой-то небрежностью заставил его отступить и спрятаться. Обнаженное в этих видениях было округло, прекрасно, совершенно и притягательно желтело в неожиданно сгущающихся даже среди дня сумерках. В растерянности я узко, не умея охватить явление во всей его полноте, бормотал себе под нос, что это обнаженное и желтеющее не может быть домом, деревом или собакой, не символизирует красоту как таковую, а отвечает моей одинокой и замшелой потребности в человеческом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12