Каликст Четвертинский и его братья. Праздники и каникулы он часто проводил с ними у их матери, кн. Идалии Четвертинской, любившей музыку и одаренной верным чутьем ее красот, что помогло ей тотчас открыть поэта в музыканте. Благодаря ей Шопен, быть может, впервые испытал радость от того, что его слушали и в то же время понимали. Княгиня была еще хороша собою, обладала симпатичным характером, производила обаятельное впечатление своим внутренним и внешним обликом. Ее салон был одним из самых блестящих и изысканных в Варшаве; Шопен здесь часто встречал самых выдающихся женщин столицы. Он видел здесь пленительных красавиц, известных всей Европе, так как Варшава славилась блеском, изяществом, красою общества. Княгиней Четвертинской он был представлен княгине Лович, она же познакомила его с графиней Замойской, княгиней Михалиной Радзивилл, княгиней Терезой Яблоновской – с этими волшебницами, и с многими другими, менее прославленными красавицами.
Еще в ранней молодости ему случалось играть им на фортепиано танцевальную музыку. В этих собраниях, которые можно было бы назвать ассамблеями фей, ему, должно быть, не раз приходилось в вихре танца перехватывать вдруг открываемые тайны этих экзальтированных и нежных сердец; он мог без труда читать в душе, клонившейся с влечением и приязнью к его юности. Там он мог узнать сложную противоречивость поэтического идеала женщин его нации. Когда его пальцы рассеянно касались клавиш и извлекали вдруг волнующие аккорды, он мог подметить, как украдкой навертываются слезы у влюбленных молодых девушек, оставленных без внимания молодых женщин, как увлажняются глаза влюбленных и ревнующих о славе молодых людей. Разве не случалось какому-нибудь прекрасному юному созданию, отделившись от большой группы, приближаться к нему и просить исполнить легкую прелюдию? Она облокотилась о рояль и оперла мечтательную головку на прекрасную руку в драгоценных кольцах и браслетах, подчеркивающих тонкую прозрачность руки; она не вольно выдает, какую песню поет ее сердце, влажным взором, сверкающим жемчужною слезою, или взглядом, сияющим огнем вдохновения! Разве не случалось также очень часто целой группе девушек, подобных резвым нимфам, просить его сыграть какой-нибудь головокружительно-быстрый вальс, окружать его со смехом, который сразу же настраивал его в унисон с их веселостью?
Там наблюдал он, как расцветает целомудренная грация его пленительных соотечественниц, оставивших в нем неизгладимое впечатление обаятельности их увлечений, таких живых и в то же время сдержанных, когда их захватывала одна из фигур мазурки, которую мог изобрести и сделать национальным танцем только дух рыцарственного народа. Там он узнал, что такое любовь, весь смысл любви, какой придают ей в Польше, чувства, испытываемого благородными сердцами, когда юная красивая пара, одна из таких пар, что, вызывая восклицания восхищения у седовласых старцев и одобрительную улыбку у матрон, уже видавших на своем веку всю красоту, какая только может появиться на земле, летает из одного конца зала в другой. Она рассекает воздух, несется подобно душам, устремленным в звездную беспредельность, летающим на крыльях своих желаний с одной звезды на другую… пока, наконец, кавалер, в центре круга, образованного танцующими, приковывая к себе столько любопытных взглядов, вне себя от радости и признательности, бросается на колени, не оставляя кончиков пальцев своей дамы, простертая рука которой как бы благословляет его. Он дает ей описать три круга вокруг себя; он как бы хочет увенчать себя тройным венцом – лазурным ореолом, пламенной гирляндой, нимбом золота и славы!.. Трижды выражает она свое согласие – взглядом, улыбкой, наклоном головы; тогда, при виде, как ее стан устало клонится от этого умопомрачительного быстрого кружения, кавалер стремительно выпрямляется, охватывает ее сильными руками, на мгновенье поднимает вверх, заканчивая этим фантастический порыв к головокружительному счастью.
Шопен однажды, в дальнейшие годы своей слишком короткой жизни, играл одну из мазурок другу-музыканту, который чувствовал уже, хотя еще не постигал всю магнетическую силу его прозрений, видений, выступавших в его памяти и воплощавшихся им в звуках; вдруг Шопен прерывает игру и рассказывает об этой фигуре танца; затем, вновь обращаясь к фортепиано, он прошептал два следующих стиха Сумэ, модного тогда поэта:
Je t'aime,
Semida, et mon coeur vole vers ton image,
Tant?t comme un encens, tant?t comme un orage!..
[Семида, я тебя люблю,
И сердце я свое к тебе одной стремлю,
Порой, как фимиам, порою, как грозу!..]
Его взор, казалось, был прикован к видениям прошлых дней, не зримым ни для кого кроме него; он запечатлел эти видения в течение краткого своего реального существования с такой силой, что отпечаток их остался неизгладимым навсегда. Нетрудно было догадаться, что Шопен вновь видел перед собой чей-то прекрасный облик, чистый, как призрак, стройный и легкий, с прекрасными руками, точно выточенными из слоновой кости, с опущенными очами, из-под ресниц обволакивающими лазоревым благодатным сиянием коленопреклоненного гордого кавалера, готового шепнуть полуоткрытыми губами:
Tant?t comme un encens, tant?t comme un orage!
[Порой, как фимиам, порою как грозу!..]
Шопен позднее охотно рассказывал, как бы между прочим, но с тем невольным глухим волнением, которое сопровождает наши воспоминания о первых увлечениях, что он тогда только понял все разнообразие и глубину чувств, заключенных в мелодиях и ритмах национальных танцев, когда увидел великосветских дам Варшавы на пышных празднествах во всем ослепительном великолепии их нарядов и во всеоружии их кокетства, манящего сердца, оживляющего, ослепляющего и разбивающего любовь. Вместо душистых роз и разноцветных камелий своих оранжерей они в этих случаях брали великолепные драгоценности из своих ларцов. Более скромные, столь прозрачные ткани, что древние греки прозывали их «воздушными», заменялись роскошными газами, затканными золотом, крепами, вышитыми серебром, украшенными аленсонскими и брабантскими кружевами. Однако ему казалось, что под звуки европейского оркестра, самого превосходного, они не так стремительно скользили по паркету, их смех ему казался не таким звонким, их взоры не такими лучистыми, они скорее уставали, чем на вечерах, когда танец импровизировался, так как, садясь за фортепиано, он внезапно электризировал свою аудиторию. Это электризирующее действие можно объяснить тем, что он умел воспроизводить в тайнописи звуков, свойственных его нации, в мелодиях, расцветших на почве его родины, в складе, ясном для посвященных, – то, что его ухо подслушало в таинственном и страстном шопоте этих сердец, которые можно сравнить с цветами ясеньков, всегда окруженных тонким легко воспламеняющимся газом, который от малейшей причины вспыхивает и окружает их фосфоресцирующим сиянием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
Еще в ранней молодости ему случалось играть им на фортепиано танцевальную музыку. В этих собраниях, которые можно было бы назвать ассамблеями фей, ему, должно быть, не раз приходилось в вихре танца перехватывать вдруг открываемые тайны этих экзальтированных и нежных сердец; он мог без труда читать в душе, клонившейся с влечением и приязнью к его юности. Там он мог узнать сложную противоречивость поэтического идеала женщин его нации. Когда его пальцы рассеянно касались клавиш и извлекали вдруг волнующие аккорды, он мог подметить, как украдкой навертываются слезы у влюбленных молодых девушек, оставленных без внимания молодых женщин, как увлажняются глаза влюбленных и ревнующих о славе молодых людей. Разве не случалось какому-нибудь прекрасному юному созданию, отделившись от большой группы, приближаться к нему и просить исполнить легкую прелюдию? Она облокотилась о рояль и оперла мечтательную головку на прекрасную руку в драгоценных кольцах и браслетах, подчеркивающих тонкую прозрачность руки; она не вольно выдает, какую песню поет ее сердце, влажным взором, сверкающим жемчужною слезою, или взглядом, сияющим огнем вдохновения! Разве не случалось также очень часто целой группе девушек, подобных резвым нимфам, просить его сыграть какой-нибудь головокружительно-быстрый вальс, окружать его со смехом, который сразу же настраивал его в унисон с их веселостью?
Там наблюдал он, как расцветает целомудренная грация его пленительных соотечественниц, оставивших в нем неизгладимое впечатление обаятельности их увлечений, таких живых и в то же время сдержанных, когда их захватывала одна из фигур мазурки, которую мог изобрести и сделать национальным танцем только дух рыцарственного народа. Там он узнал, что такое любовь, весь смысл любви, какой придают ей в Польше, чувства, испытываемого благородными сердцами, когда юная красивая пара, одна из таких пар, что, вызывая восклицания восхищения у седовласых старцев и одобрительную улыбку у матрон, уже видавших на своем веку всю красоту, какая только может появиться на земле, летает из одного конца зала в другой. Она рассекает воздух, несется подобно душам, устремленным в звездную беспредельность, летающим на крыльях своих желаний с одной звезды на другую… пока, наконец, кавалер, в центре круга, образованного танцующими, приковывая к себе столько любопытных взглядов, вне себя от радости и признательности, бросается на колени, не оставляя кончиков пальцев своей дамы, простертая рука которой как бы благословляет его. Он дает ей описать три круга вокруг себя; он как бы хочет увенчать себя тройным венцом – лазурным ореолом, пламенной гирляндой, нимбом золота и славы!.. Трижды выражает она свое согласие – взглядом, улыбкой, наклоном головы; тогда, при виде, как ее стан устало клонится от этого умопомрачительного быстрого кружения, кавалер стремительно выпрямляется, охватывает ее сильными руками, на мгновенье поднимает вверх, заканчивая этим фантастический порыв к головокружительному счастью.
Шопен однажды, в дальнейшие годы своей слишком короткой жизни, играл одну из мазурок другу-музыканту, который чувствовал уже, хотя еще не постигал всю магнетическую силу его прозрений, видений, выступавших в его памяти и воплощавшихся им в звуках; вдруг Шопен прерывает игру и рассказывает об этой фигуре танца; затем, вновь обращаясь к фортепиано, он прошептал два следующих стиха Сумэ, модного тогда поэта:
Je t'aime,
Semida, et mon coeur vole vers ton image,
Tant?t comme un encens, tant?t comme un orage!..
[Семида, я тебя люблю,
И сердце я свое к тебе одной стремлю,
Порой, как фимиам, порою, как грозу!..]
Его взор, казалось, был прикован к видениям прошлых дней, не зримым ни для кого кроме него; он запечатлел эти видения в течение краткого своего реального существования с такой силой, что отпечаток их остался неизгладимым навсегда. Нетрудно было догадаться, что Шопен вновь видел перед собой чей-то прекрасный облик, чистый, как призрак, стройный и легкий, с прекрасными руками, точно выточенными из слоновой кости, с опущенными очами, из-под ресниц обволакивающими лазоревым благодатным сиянием коленопреклоненного гордого кавалера, готового шепнуть полуоткрытыми губами:
Tant?t comme un encens, tant?t comme un orage!
[Порой, как фимиам, порою как грозу!..]
Шопен позднее охотно рассказывал, как бы между прочим, но с тем невольным глухим волнением, которое сопровождает наши воспоминания о первых увлечениях, что он тогда только понял все разнообразие и глубину чувств, заключенных в мелодиях и ритмах национальных танцев, когда увидел великосветских дам Варшавы на пышных празднествах во всем ослепительном великолепии их нарядов и во всеоружии их кокетства, манящего сердца, оживляющего, ослепляющего и разбивающего любовь. Вместо душистых роз и разноцветных камелий своих оранжерей они в этих случаях брали великолепные драгоценности из своих ларцов. Более скромные, столь прозрачные ткани, что древние греки прозывали их «воздушными», заменялись роскошными газами, затканными золотом, крепами, вышитыми серебром, украшенными аленсонскими и брабантскими кружевами. Однако ему казалось, что под звуки европейского оркестра, самого превосходного, они не так стремительно скользили по паркету, их смех ему казался не таким звонким, их взоры не такими лучистыми, они скорее уставали, чем на вечерах, когда танец импровизировался, так как, садясь за фортепиано, он внезапно электризировал свою аудиторию. Это электризирующее действие можно объяснить тем, что он умел воспроизводить в тайнописи звуков, свойственных его нации, в мелодиях, расцветших на почве его родины, в складе, ясном для посвященных, – то, что его ухо подслушало в таинственном и страстном шопоте этих сердец, которые можно сравнить с цветами ясеньков, всегда окруженных тонким легко воспламеняющимся газом, который от малейшей причины вспыхивает и окружает их фосфоресцирующим сиянием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67