ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но у меня болела голова, звенело в ушах и почему–то казалось, что теперь, когда я сказал Ромашке, что ухожу, остаться уже невозможно. С какой–то тоской в сердце я оглянулся в последний раз. Вот белая лампа, на которую я всегда долго смотрел в темноте, когда гасили свет, стенка с клеточками, где лежит белье, – вот моя клеточка, а рядом Валькина. Кровати, кровати…
Я вздохнул, взял узел, кивнул Ромашке и вышел. Должно быть, у меня был уже сильный жар, потому что, выйдя на улицу, я удивился, что так холодно. Впрочем, еще в подъезде я снял курточку и надел пальто прямо на рубашку. Курточку решено было загнать, – по моим расчетам, за нее можно было взять миллионов пятнадцать.
По той же причине – сильный жар и головная боль – я плохо помню, что я делал на Сухаревке, хотя и провел там почти целый день. Помню только, что я стоял у ларька, из которого пахло жареным луком, и, держа курточку, говорил слабым голосом:
– А вот кому…
Помню, что удивлялся, почему у меня такой слабый голос. Помню, что приметил в толпе мужчину огромного роста в двух шубах. Одна была надета в рукава, другая – та, которую он продавал, – накинута на плечи. Очень странно, но куда бы я ни пошел со своим товаром, везде я натыкался на этого мужчину. Он стоял неподвижно, огромный, бородатый, в двух шубах, и, не глядя на покупателей, загибавших полы и щупавших воротник, мрачно говорил цену.
Помню, что, пробродив по рынку весь день, я променял рубашку на кусок хлебного пирога с морковкой, но откусил только раз – и расхотелось.
Где–то я грелся, заметив, что хотя мне самому уже не холодно, но пальцы все–таки посинели. Пирог я спрятал в наволочку и все, помнится, смотрел, не раскрошился ли он, Должно быть, я чувствовал, что заболеваю. Очень хотелось пить, и несколько раз я решал, что кончено: если через полчаса не продам, пойду в чайную и загоню курточку за стакан горячего чая. Но тут же мне начинало казаться, что именно в это время явится мой покупатель, и я решал, что постою еще полчаса.
Помнится, меня утешало, что высокий мужчина тоже никак не может продать своей шубы…
Пожалуй, я съел бы немного снега, но на Сухаревке снег был очень грязный, а до бульвара – далеко. Все–таки я пошел и поел, и, странно, снег показался мне теплым. Кажется, меня вырвало, а может быть, и нет. Помню только, что я сидел на снегу и кто–то держал меня за плечи, потому что я падал. Наконец меня перестали держать, я лег и с наслаждением вытянул ноги. Надо мной говорили что–то, как будто: «Припадочный, припадочный…» Потом у меня хотели взять наволочку, и я слышал, как меня уговаривали: «Вот чудной, да тебе же под голову!», но я вцепился в наволочку и не отдал. Мужчина в двух шубах медленно прошел мимо и вдруг сбросил на меня одну шубу. Но это уже был бред, и я прекрасно понимал, что это бред… Наволочку еще тянули. Я услышал женский голос:
– Узел не отдает.
И мужской:
– Ну что ж, так с узлом и кладите.
Потом мужской голос сказал:
– Очевидно, испанка.
И все провалилось…
Еще и теперь я сразу начинаю бредить, чуть только появляется жар, При тридцати восьми я уже несу страшную чушь и до смерти пугаю родных и знакомых. Но такого приятного бреда, как во время испанки, у меня не было никогда. Вот в просторной, светлой комнате я рисую картину – водопад. Вода летит с отвесной скалы в узкое каменистое ложе. Как хорошо! Как блестит на солнце вода, какие чудесные зеленые камни!
Вот я еду куда–то в розвальнях, покрывшись овчиной. Темнеет, но я еще вижу, как снег бежит из–под розвальней между широкими полозьями, – кажется, что мы стоим, а он бежит, и только по следу, который чертит сбоку упавшая полость, видно, что мы едем и едем. И мне так хорошо, так тепло, что кажется – ничего больше не нужно, только бы ехать вот так зимой в розвальнях всю жизнь.
Почему у меня был такой хороший бред, не знаю. Я был при смерти, дважды меня как безнадежного отгораживали от других больных ширмой. Синюха – верный признак смерти – была у меня такая, что все доктора, кроме одного, махнули рукой и только каждое утро спрашивали с удивлением:
– Как, еще жив?
Все это я узнал, когда очнулся…
Как бы то ни было, я не умер. Наоборот, я поправился. Однажды я открыл глаза и хотел вскочить с кровати, вообразив, что нахожусь в детдоме… Чья–то рука удержала меня, чье–то лицо – забытое и необыкновенно знакомое – приблизилось ко мне. Хотите верьте, хотите нет – это был доктор Иван Иваныч.
– Доктор, – сказал я ему и заплакал от радости, от слабости. – Доктор. Вьюга!
Он смотрел мне прямо в глаза, наверно, думал, что я еще брежу.
– Седло, ящик, вьюга, пьют, Абрам, – сказал я, чувствуя, что слезы льются прямо в рот. – Это я, доктор. Я – Санька. Помните, в деревне, доктор? Мы прятали вас. Вы меня учили.
Он еще раз заглянул мне в глаза, потом надул щеки и с шумом выпустил воздух.
– Ого! – сказал он и засмеялся. – Как не помнить? А сестра где? Как же так? Ведь ты мог тогда только «ухо» сказать, да и то лаял. Научился, а? Да еще в Москву перебрался? Да еще умирать вздумал?
Я хотел сказать, что вовсе не собираюсь умирать, – напротив, но он вдруг закрыл мне рот ладонью, а другой рукой быстро достал платок и вытер мне лицо и нос.
– Лежи, брат, смирно, – сказал он. – Тебе еще говорить нельзя. Немой и немой. Черт тебя знает, ты уже столько раз умирал, что теперь неизвестно: а вдруг скажешь лишнее слово – и готов. Поминайте, как звали.
Глава 12.
СЕРЬЕЗНЫЙ РАЗГОВОР.
Вы думаете, может быть, что, однажды очнувшись, я стал поправляться? Ничуть не бывало. Едва оправившись от испанки, я заболел менингитом. И снова Иван Иваныч не согласился с тем, что моя карта бита.
Часами сидел он у моей постели, изучал странные движения, которые я делал глазами и руками. В конце концов я снова пришел в себя и, хотя долго еще лежал с закаченными к небу глазами, однако был уже вне опасности.
«Вне опасности умереть, – как сказал Иван Иваныч, – но зато в опасности на всю жизнь остаться идиотом».
Мне повезло. Я не остался идиотом и после болезни почувствовал даже, что стал как–то умнее, чем прежде, Так оно и было. Но болезнь тут ни при чем.
Как бы то ни было, я провел в больнице не менее полугода. За это время мы очень часто, чуть ли не через день, встречались с Иваном Иванычем. Но от этих встреч было мало толку. А когда я стал поправляться, он уже почти не бывал в больнице. Вскоре он уехал из Москвы. Куда и зачем – об этом ниже.
Удивительно, как мало переменился он за эти годы. По–прежнему он любил бормотать стихи. И я слышал, как однажды, выслушав меня, он пробормотал недовольным голосом:
Барон фон Гринвальдус,
Сей доблестный рыцарь,
Все в той же позицьи
На камне сидит.
К нам в палату приходили студенты, и он, оглядев их светлыми, живыми глазами, хватал одного за рукав и, читая лекцию, то отпускал, то снова хватал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185