ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


… Пшенкин, откормившийся на щедрых хлебах п а л а ч а, готовил для него раз в месяц переписанный наново текст той или иной главы.
Сорокин садился к столу и, обхватив голову сильными пальцами, шлифовал каждую фразу. Он с ужасом отмечал, что Пшенкин в ы т я г и в а л все то русское, что он намеренно скрывал, замыслив сделать для западного читателя предисловие, в котором заложит фугас, дав подлинные имена, адреса, объяснив истинные обстоятельства дела и прокомментировав, что по законам конспирации он не имел права писать правду, — даже в перестроечной России.
«П а л а ч. Скажите, Марта („Зоя“, „Зоя“, „Зоя“ — в нем все ликовало и пело), что вы ощутили, когда вас впервые поставили в шкаф? Вас там сколько времени Держали? Двадцать четыре часа?
М а р т а. Уж и не помните? Сами, небось, распоряжение отдавали…
П а л а ч. Я был лишен права на то, чтобы отдать распоряжение, Марта… Я выполнял приказ… Понимаете? Мы все были звеньями одной цепи. Цепочка протягивалась сверху донизу, прервать ее было невозможно… Следовало хитрить, таиться, идти на обман, но такой, который бы оказался приемлемым для начальника; тот, в свою очередь, обманывал высший эшелон; тотальность лжи, подчиненной непререкаемому, хоть часто и бесполезному, основоположению: «применить высшую степень устрашения»… Срок, срок, срок… Отчет, отчет, отчет… А может, ради успеха комбинации надо было затаиться и ждать, пока арестованный дозреет без применения пыток и устрашения? Это верх наслаждения, когда арестант сам разваливается… »
Сорокин поднял глаза на Пшенкина, покачал головой:
— Ах, Боря, Боря, милый ты мой человек, добрая душа… «Разваливается» — русское слово, тюремный жаргон… А это «небось»? Так в гестапо не говорили, ведь читатель невесть что может подумать…
— Валерий Юрьевич, в каком веке живете?! Сейчас все, что угодно, можно печатать…
— Сейчас — да. А завтра? Ладно, эти словечки мы замараем… Кофейку сваргань, я продолжу чтение…
«М а р т а. Значит, считаете, вам было страшнее жить под Гитлером, чем нам, жертвам?
П а л а ч. Конечно! Вам-то ведь было уж нечего терять! Когда захлопывалась дверь камеры — человек кончен, вместо имени — номер или инициалы. А мы ж д а л и, Марта… Мы верили в то, что бред рано или поздно кончится, потому и норовили установить добрые отношения с теми, кого вводили к нам на допрос: неизвестно, как повернется дело в будущем…
М а р т а. Неужели вы сомневались в незыблемости рейха?
П а л а ч. Поначалу — нет, не сомневался… Но ведь чем глубже погружаешься в подробности, чем больше правды открывается, тем хуже становится сон, тем больше у нас появляется психов — был нормальный товарищ, как все мы, — а назавтра кукарекать начал в кабинете… »
Сорокин тщательно вымарал слово «товарищ», заменил на «человек» и, принюхавшись к запаху кофе, продолжил чтение, усмешливо покачивая головой.
«М а р т а. Хотите, чтоб я пожалела вас, бедненьких?
П а л а ч. Хочу… Мне было страшнее и горше, чем вам, поверьте…
М а р т а. Не верю… Когда вы бросили меня в камеру, полную клопов, и они жрали меня всю ночь, а свет был выключен, и не было от них спасения, казалось, я хожу по ним, как по болотной воде, хрусткой и кровавой, а они лезут по мне; шевелятся в волосах, заползают в уши, ноздри, глаза, я забыла, что такое жалость, я испытывала звериную сладость от того, как давила их, била вспухшими ладонями, прыгала, вслушиваясь в сытный звук лопающегося умирания безмолвных палачей.
П а л а ч. И снова вы не вправе судить меня, Марта… Судите науку… Думаете, такая камера родилась сама по себе? Нет. Она появилась как следствие работы человеческой мысли… Да, да, не возражайте! Трудился целый институт, сориентированный на то, чтобы помочь рейху быстрее добиваться от узников правды… Конечно, пытки надежнее всего развязывали языки, физическая боль противоестественна, она отторгается разумом, но ведь после того, как узник дал показания, угодные высшей правде фюрера, он мог отказаться от них в суде! Скандал! Брак! Палач становится узником! В то время как мука, подобная той, которую пришлось перенести вам, входит в мозг навечно, никаких следов, зато постоянная память об ужасе, вы никогда не начнете скандал в суде… Намерены возразить, что наука не имела права на такие эксперименты?
М а р т а. Вы никогда не думали, что этой муке могла быть подвергнута ваша мать? Дочь?
П а л а ч. Моя мать выросла в условиях ада, ей не привыкать к клопам, тесноте, голоду… Нашими пациентами были люди иного разлива, Марта, те, которых отличал внутренний аристократизм… Чернь не страшна режиму, страшны мыслящие, которых всегда крошечное меньшинство… Вы говорите «дочь»… Это вопрос морали — отношение к детям… Но мораль сама по себе аморальна, дорогая Марта. Инквизиция зажигала костры, следуя морали той поры. Ученые, отправившие на костер Бруно, свято следовали постулатам своей морали… Наши доктора, работавшие со вшами и клопами, следовали в своей работе утвержденным нормам морали рейха.
М а р т а. Мораль вашего рейха подобна старой кликуше, которая истошно выкрикивает заученные слова, лишенные здравого смысла… Она не может изменить себя, она безграмотна и темна, она психически нездорова… А вот ученые… Неужели здравомыслящие люди служили вашей камарилье?
П а л а ч. Мораль не только выкрикивает заученное, Марта… Эта кликуша контролирует деятельность финансовых органов, которые платят деньги, — оклад содержания, премии, награды…
М а р т а. Тридцать сребреников…
П а л а ч. Почему тридцать?! Десять! Пять! Нужно время, не очень к тому же большое, чтобы объяснить ученому: «Твори! Ты свободен. В условиях нашей системы, которая дала тебе все! Неужели ты не отблагодаришь ее за то, что она подняла тебя, приобщив к знанию?! Неужели ты не ощущаешь связующих корней с той нацией, которая отточила твой разум и отличила тебя из миллионов подобных?! Твори! Все то, что неизвестно человечеству, может быть открыто тобою, и не думай о том, морально это по отношению к другим или нет, всякое открытие морально, даже если поначалу оно кажется варварством, — не ты бы открыл, так другой! Это только посредственность мечтает быть на виду, истинный гений презирает людей, они словно мошка для него, мораль толпы он должен презирать, чтобы свершить такое, что сделает его бессмертным; плоть — тленна, имя обречено на память, будь свободен, как ветер! »
М а р т а. Неужели ученые — а они мне кажутся мудрецами — могли пойти за такой абракадаброй? То, что вы сейчас говорили, — не просто грешно, это истерично, то есть глупо… А ученые прилежны логике…
П а л а ч. О, как вы ошибаетесь! Они люди, и ничто человеческое им не чуждо… А если не им, то их женам, детям, родителям… Нельзя жить в обществе и быть от него независимым… Я помню одного доктора, он занимался изучением психологии человека в экстремальной ситуации… Он был совершенно аполитичен, этот ученый, он жил в мире формул, но когда он вывел, что постоянный писк комара может привести человека к полнейшему истерическому безволию, мы испробовали это изобретение — да, да, мы, я не смею скрывать от вас, — мы показали ему фильм о работе с подследственным, и Я наблюдал за его лицом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91