ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Прибыл с ними и Гордей, да так и остался здесь.
— Посмотрел бы ты, какой он красивый был молодой,— точно угадав, о чем я думаю, сказала Вера,— житьков-ские бабы даже в Груково на танцы ходили, чтоб только взглянуть на него. Да и мы, дети, тоже бегали. Гордей сначала с Матрунои Денисенковои ходил, а потом, как увидел Феньку, что в конторе счетоводом работала, так сразу и за обеими приударил. А нам же, детям, интересно было: и мы затем только ходили в Груково, чтобы посмотреть на ту Феньку, что минера у Матруны отбила. А потом и на танцы — интересно же, кого он с танцев провожать будет. А они друг перед дружкой, бывало, как пойдут дроби бить, так откуда у них что и берется.
Телега притихла: Гордей спустился в лощину, откуда не слышно было ее тарахтения.
— Матруна с Фенькой даже дрались,— продолжала Вера.— Фенька победила. Вот когда я тут, в Азеричине, рожала Петруся, так с нею, с Фенькой, в одной палате лежала: она Гордею пятую девочку подарила...
Вновь затарахтела телега — конь вывез Гордея из лощины и теперь поднимался на пригорок, к Гапкиной хате. Увидев во дворе Липу, поливавшую из кружки на руки дочери — та, судя по всему, сонная еще, нехотя умывалась,— бригадир натянул вожжи, остановил коня: стоял и, не слезая с телеги, разговаривал — то ли с Липой, то ли с ее дочерью...
— Во, мать там их ждет, а они сидят и обнимаются... Идите завтракать. Верно я говорю?
Это Андрей. Голос насмешливый — и когда он только подошел так незаметно?
— Вы как мои Латушки все равно. Она все говорит: я красивая, я гордая. Потом зайдешь на кухню — а эта гордая уже висит у него на шее. Все обхаживала своего офицера, пока не купил ей машину.
Латушки — таллинские соседи Андрея: живет он в большой квартире на три семьи, с общей кухней.
— А и правда, Юра. Я совсем забыла, зачем пришла,— спохватилась Вера.— Мама же велела позвать тебя завтракать.
— Идите завтракайте,— сказал Андрей.— А возле коров я побуду.
Мы поднялись с нагретого камня, который когда-то держал угол Волочебихиной хаты. Солнце уже было высоко и хорошо припекало. Утро заметно потеплело. Я снял фуфайку. Навстречу нам, тихо разговаривая о чем-то своем, шли наши Петруси: Тот и Этот. Андреев — Тот, наш—Этот.
Так называли их мы, но иногда и сами путались и Того называли Этим, а Этого — Тем. Мальчишки же звали друг друга по-своему — Ра. Сначала это было Братик, затем Брат, позднее, Рат, а теперь вот — Ра. Я даже шутил — скоро, мол, они будут звать один другого еще короче: р-р-р!
— Ра, побежали! — крикнул Этот, и они помчались к Андрею — помогать ему пасти коров.
В загоне все еще слышались смех, говор и звяканье ведер. Доярки, по приезду и отъезду которых мы определяем время, подоили коров, отправили колхозное молоко и теперь мыли ведра и бидоны, умывались сами.
Со стороны Лах уже гудела машина. Она заберет девчат и женщин — те с песнями усядутся в кузове,— отвезет их домой, и до вечера, до второй дойки, здесь будет тихо-тихо...
3. УТРО, КОТОРОЕ ВИДЯТ ВО СНЕ ПТИЦЫ
и в которое хорошо косится отава,а мы на свежих прокосах вспоминаем про танки, Дорохвея, Валайки и узнаем,почему Шибека вернул с полпути своего сына
Вышел из сеней и тотчас зажмурился: в глаза ударило тугое и яркое утреннее солнце. Но и сквозь сомкнутые веки было видно, как густо и радостно ходят вокруг лучи — глазам, как будто открытым на небольшой глубине, в щедро освещенной солнцем воде, было светло и щекотно-розово.
Я стоял, прислонившись спиной к теплым сеням, и потихоньку открывал глаза, постепенно приучая их к свету.
Значит, невольно думалось, хотя и улетели так рано журавли, ничего особенного не случилось: вновь вернулось лето, вновь ласково греет солнце, вновь житьковские гости поснимают старые свитки и поддевки, подставят под щедрые солнечные лучи свои коричневые, как желуди, спины.
В голубом, глубоком и бескрайнем небе стояло одно только солнце — от небосклона до небосклона ни единого облачка. В солнечные утра небо всегда такое. Это попозже, ближе к полудню, на край неба неожиданно взойдет, точно молодой месяц, маленькое, светлое, робкое облачко, остановится там и будет долго стоять неподвижно, пока не решится наконец податься вперед. А сдвинется оно, тогда и другие пойдут за ним: они, освещенные солнцем, соберутся в стадо
и будут плыть одновременно и по небу и по земле, цепляясь за порыжевшие осенние поля и луга своими пятнистыми, торопливыми тенями.
Над нашим огородом, спускающимся к самому Моху, над Мохом и далее, в Замошье,— всюду стлался белый, первородно светлый туман: как будто медленная, спокойная река нашла себе новые берега, затопила кусты, тропинки и даже половину изгороди и плывет надо всем этим тихо-тихо, почти незаметно. Вон из тумана, точно из воды, торчит несколько верхушек молоденьких елок — каких-нибудь две или три зеленые, нахохленные, ощетинившиеся, будто чем-то напуганные, лапки, а сами елочки — под густыми, белыми волнами тумана.
Седая от росы, беловато-зеленая, ядреная, когда подойдешь поближе, трава... Как представил себе, что по ней вот сейчас надо было бы идти босиком, так сразу зябко сделалось ногам и всего меня передернуло, словно от холода.
И невольно вспомнилась, будто снова вернулась ко мне, утренняя сонная теплынь хаты, из которой я только что вышел. Видел, словно все еще находился там, как в красноватом сумраке, на соломенном сеннике, разостланном на полу, спокойно посапывают во сне наши мальчишки, как сладко и почти неслышно спит Вера, как ветерок отклоняет краешек ее старого красного плаща, которым мать занавесила окно — чтобы солнце не разбудило нас слишком рано,— и как светлеет тогда плотный красноватый полумрак. Вспомнил, как ломится в хату солнце из распахнутых сеней, когда мать неслышно, стараясь не стучать щеколдой, открывает дверь. Чувствовал, как остывает постепенно и мое место на сеннике, как докучливо жужжит (даже не открывая глаз, слышишь — где-то над самым лицом) злая к осени муха...
На босу ногу обул тесноватые ботинки, ссохшиеся в сенях, взял косу, менташку и — по росе, по росе — зашелестел к отаве, где еще вчера Андрей прошел прокос, пробуя, хорошо ли берет коса.
Косилось легко и споро — такая роса, говорят, сама косу вострит. Коса не скользила даже по высоко срезанным высохшим корешкам, оставшимся от первого укоса,— они отошли в росе и резались мягко, почти неслышно, почти как и отава.
Надоедали только мокрые и даже с виду холодные (вспомнилось, как они холодят ступню, когда наступишь босой ногой) большие лягушки и маленькие лягушата, которые
так и лезли под косу. Косовищем я выбрасывал их, мокрых от росы, на прокос, а они, как назло, тотчас вновь торопливо зашивались в некошеное. А когда иная все же попадала под косу, от ее жалобного крика, напоминающего то ли плач, то ли стон, больно сжималось сердце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46