ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Это глаза. Глаза.
Ты в первый раз слышишь его голос: Хосема объясняет тебе, что он делает. Да, у него есть своя теория, и робко, несмело он раскрывает ее перед тобой.
– Для меня глаз – женского рода, природа, жизнь. Глаз на дереве – это глаз на тотеме: древняя-древняя природа смотрит на тебя. Другие знаки обозначают дорогу или окрестности. Ты видела кромлех, который я сделал из шпал рядом с домом? Я пытался передать ощущение пространства вокруг, ведь баск тесно связан с природой. То же стремятся сделать художники, у которых сильно этническое начало. Ты слышала что-нибудь об Ибарроле или Отейсе? Для Отейсы кромлех обозначает метафизическое религиозное пространство, а для Ибарролы и для меня – нет. Я – материалист и вижу в этих пространствах место, которое сельскому жителю необходимо как-то обозначить, чтобы иметь возможность там жить. Лесные поляны – чтобы на них мог пастись домашний скот. Вечнозеленые деревья – чтобы они защищали его всегда, как крыша, созданная природой. Даже расположение домов… Существует связь между обрядом и необходимостью, продиктованной законом природы. Как жалко, что уничтожили деревья, которые всегда росли здесь, – ясень, тополь, ивы, липы. Черные тополя – по берегам рек, а в горах – каштаны, ясени, буки и дубы, особенно дубы. Именно это дерево уничтожали с особым рвением, почти как людей.
– Темнеет. Расскажешь по дороге домой.
Но когда поляна остается позади, Хосема замолкает и идет позади всех, прикидывая, какие деревья он будет раскрашивать завтра, или выискивая между стволами подходящий просвет, чтобы показать тебе еще один пример. А может, ему неловко от того, что он так разоткровенничался, или от того, что время от времени ты оборачиваешься взглянуть на его лицо, словно он тебе интереснее других, словно ты хочешь похитить у него эту мистическую связь с лесом, деревьями, землей. Рикардо разговаривает с дядей о семье, о работе, пытаясь изображать себя просто сотрудником Министерства культуры, не имеющим к политике никакого отношения.
– Это очень бюрократическая работа. Реально у меня нет никакой власти. Ну, может быть, в некоторой степени от меня зависит распределение бюджетных средств. Ко мне приходят то музыканты, то театральные деятели. Поливать грязью правительство, властные структуры все горазды, а как дойдет до дела, так стоят с протянутой рукой – может, им что перепадет из бюджета.
– Все мы так живем. Вот я уже на пенсии, а тоже стою с протянутой рукой – не вернет ли мне государство прибавочную стоимость от моего труда. Хорошо еще, что здесь потребности минимальные, да и лес нет-нет, глядишь, и подарит тебе что-нибудь – каштаны или грибы, а то кролика или дикие ягоды. Ты любишь салат из всяких травок? Здесь на склонах холмов много всего растет. Тетушка твоя всегда держит кур, а молоко здесь хорошее и дешевое. Лучше всех в округе – у Гороспе, гробовщика. Он мастер что надо и делает гробы всем в округе и в долине. Лет десять назад один фоб, который он сделал, так ему понравился, что он бережет его для себя.
– И ты никогда никуда не ездишь? В Виторию или в Сан-Себастьян? Или в Мадрид?
– Я уже наездился – и по своей воле, и поневоле. Раз тридцать катался в наручниках и по жандарму с каждой стороны: тут ведь как политическая заварушка, так сразу обвиняли Мигелоа, а потом вдобавок ко всему Хосема вступил в ЭТА. Однажды мы чуть было не очутились в соседних камерах, в одну и ту же тюрьму попали. Я – за то, что коммунист, а он – за то, что из ЭТА. Только при твоей тетке об этом не говори: как мы о политике – она сразу дрожать начинает и в слезы. Видел наш дом? Лет десять назад, Франко уже умер, мне его подожгли. Приехали несколько жандармов в штатском и подожгли – не могли же они оставить в покое Мигелоа и его сына.
– Ну, теперь-то все спокойно. Все в порядке.
– И в дерьме. Не спокойно, нет – беспамятно. Я не могу быть спокойным, если помню. Но я сижу тихо, чтобы и он сидел тихо, потому что не хочу, чтобы мне его пристрелили. Ни Ампаритшу, ни я этого не переживем.
Ты слышишь, о чем они разговаривают, но Хосема делает вид, что не слышит, потому что знает: в конечном счете отец говорит для него.
– Ох, как пахнет!
Кричит Рикардо и прибавляет шагу вслед за псом, который уже под дверью дома – стоит на задних лапах, одной передней опираясь о дверной проем, а другой приподнимая крючок. Поддерживая его в таком положении, пес просовывает нос в щель, следом за носом – голову, а затем, налегая всем телом, настежь распахивает дверь.
– Вот это да!
– Я же тебе говорил, этому псу место в университете.
Тебя радует тепло дома. Проникающий повсюду запах креозота, которым покрыты виднеющиеся тут и там балки причудливой формы, перебивается вкусным запахом еды, но женщина не говорит, что она приготовила, словно неожиданность – залог ее успеха как хозяйки.
– Нет, племянничек, ни за что не скажу.
– Скажи только, тушеная фасоль будет?
– Конечно, будет. Я помню, что ты любишь.
Столовой служит старая кухня – с дымоходом, большим, почерневшим, огонь в печи разводили бессчетное число раз, в том числе и сегодня. Видны перекрещенные балки как нервы – мертвые ветви дома-дерева. На огне жарятся колбаски, которые дядя предлагает как закуску, протягивая их на длинной палочке, а Хосема открывает бутылку «чаколи», которую он привез из Гетарии.
– Не бойтесь, за обедом мы «чаколи» пить не будем. Оно годится только горло смочить, а за едой надо что-нибудь посерьезнее. «Чаколи» – что лимонад.
И под рукоплескания Рикардо появляется коронное блюдо в закопченной кастрюле, свидетельнице стольких триумфов Ампаритшу – красная фасоль, тушенная со шпиком и кровяной колбасой, и ты сравниваешь это блюдо с той фасолью, добрую сотню банок которой съела – сначала когда жила в лагере и шла по стопам Тома Сойера, а затем когда шла по следам героев книги Хемингуэя «За рекой в тени деревьев». У фасоли, что растет на твоей родине, и у той, что лежит перед тобой на тарелке, разное чувство времени: эта – древняя и темная, как кровь, которой пропитана колбаса; еще несколько лет назад ты бы с отвращением отказалась от колбасы, которую варили так долго, что она разваливается от одного прикосновения. С хлопками вытаскивают пробки из двух бутылок сухого вина – «Маркес де Муррьета», записываешь ты.
– Эта негодяйка все записывает, – замечает Рикардо, уже опьяневший больше остальных.
– Записывай, девочка, записывай, тут нет никаких секретов.
И тарелка с рыбьими потрохами – тебе на пробу. Ты пробуешь эти таинственные, похожие на желе, рыбьи наросты, остро пахнущие чесноком и петрушкой, и они тебе не нравятся, но ты напускаешь на лицо восторг, потому что тебе нравится все остальное и эта женщина – не то старая, не то молодая, – которая счастлива, потому что больше не поджигают ее дом, ее муж не в тюрьме, а сын уже не занимается вооруженной борьбой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121