Мало, но тоненькая струйка тиража текла, дотекла хотя бы до нас с вами.
Сейчас, грешник, беседую с литераторами и меряю их порой: знают Шергина, любят ли? Не обвиняю тех, кто не знает… общая беда, а про себя неинтеллигентно думаю: «Знал бы – лучше писал бы».
В литературе, конечно, есть счет. Это все знают. Есть счет текущего времени и счет всевременного слова.
Вдруг вспомнил: заговорили как-то об аде. Шергин сказал:
– Ад – пустая душа. Душа, забывшая мать, предавшая отца. Другого ада я не понимаю, не принимаю.
– А рай? – спросил я.
– Это просто, – улыбнулся Борис Викторович. – Это – мое детство в Архангельске, живы отец и мать… Это – мы сейчас сидим вдвоем, и скоро Миша придет…
Зимой ли, осенью прохожу по Рождественскому бульвару, считаю лавочки: первая от его дома, вторая, третья. Их зачем-то передвинули – одну чуть влево, другую чуть вправо, неподвижны только два окна, заросшие пылью. После смерти Михаила Барыкина окна онемели.
Был жаркий июльский, какой-то асфальтовый день. Вдруг я вошел в подъезд. Остановился перед коричневой дверью и увидел обрезанные звонки. Видали вы? Кнопка еще торчит на косяке, а провод перерезан – звоните в небо… Я вышел вон, как-то позабыв, что существует метод стука в дверь.
Зашел и в другой раз, твердо и долго колошматил в дверь, наконец открыл ее какой-то мальчик. Открыл дверь и отбежал в сторону. Перепуганно глядел он на меня из глубины коммунального коридора. Я не знал, что делать, и тупо спросил:
– Где мама?
– На работе, – ответил мальчик, и я вылетел из подъезда.
Зачем ходил, зачем пугал детей? Нельзя, наверное, так бездарно бродить по квартирам из чужого времени.
Читатель станет смеяться, но все-таки я зашел туда и в третий раз. И опять был асфальтовый день, и долго не открывали, но хотя бы кричали через дверь: «Кто?»
Открыла женщина, охваченная стихией стирки.
– Здесь жил писатель Борис Шергин, – сказал я. – Скажите, кто-нибудь живет сейчас в его комнате?
Она не понимала ничего, никак не могла выйти за пределы мыльной пены.
Объявился какой-то дальний жилец.
– Да ведь это Екатерина Алексеевна, – сказал он. – Идите в квартиру двенадцать.
Поднимаясь на другой этаж, я понял, что иду к вдове Михаила Андреевича.
Екатерина Алексеевна открыла мне и вдруг меня узнала – и обо мне слыхала, и книжки мои читала. Этого я никак не ожидал.
– Где же корабль? – спросил я.
– Здесь корабль, здесь.
Сидя на кухне, я успокаивался, что корабль на месте.
Появилась ее дочь Лариса, которой я хотел было объяснить про корабль, да она оказалась аспиранткой Литинститута и защищала диплом по Степану Писахову. Вот тебе и мои знания про корабль!
Заварили и чай с травками.
– В комнаты Бориса Викторовича, – рассказывала Екатерина Алексеевна, – так никого и не поселили. До сих пор стоят там шкаф и рояль. А сейчас дом забирает какое-то министерство, вот мы и ожидаем, когда выселят.
Какое министерство? Когда заберут? Что будет с домом? На эти вопросы ответить, конечно, я пока не могу. А по Рождественскому ходить стало легче. Все-таки теперь известно, что здесь живут люди, преданные памяти Бориса Шергина, и чай они с травками пьют, и про корабль знают.
Никак не могу расстаться с этой рукописью, которая, по сути дела, давно уж кончилась.
Наверное, чтоб затянуть работу, я поехал в Хотьково. Был август. Жаркий полдень. В речке Паже молодые люди купали большую черную собаку. Остановился с ними поболтать.
Про Шергина спрашивать их не стал, чтобы не огорчаться. Поговорили мы с минуту, и я пошел дальше.
Тропинка, ведущая на бугор, справа и слева была обсажена картошкой. Фиолетовые картофельные цветы напомнили о хотьковских колдунах, были велики, как пионы.
Я поднялся на бугор и встал прямо перед домом, в котором много лет прожил Борис Викторович. Вдруг я засомневался. Дом обнесен был высоким глухим забором, которого я не помнил. В соседнем саду под яблоней пожилая женщина мыла в тазу морковь.
– Простите, – сказал я. – Где здесь дом Анны Харитоновны?
– Да вот же он.
– А забор-то вроде не тот.
– Так ведь дом продали сразу после смерти Анны Харитоновны.
– А Бориса Викторовича вы помните?
– Ой, да как же, как же не помнить! Заходите, заходите…
Так встретился я через много лет с Надеждой Сергеевной Козловой. И долго сидели мы под яблоней.
– Борис Викторович, он ведь одну зиму и у меня жил с братом… Все, бывало, ждал его, выйдет на бугор и жалобно так зовет: «Толя… Толя…» У меня тогда, сын с Севера вернулся и пил сильно, и мы все ругали его, а Борис Викторович говорил: «Не ругайте, не ругайте его, вы не знаете, что такое Север». Борис-то Викторович уж слепенький был, вот выглянет из окна, вон его окно-то, а я в саду ли, в огороде что-то делаю, ну, как сейчас, морковь мою, Борис Викторович и скажет: «Надя, ты что делаешь?» А я скажу: «Да вот, Борис Викторович, морковь мою». А он скажет: «Надя, ты уж приходи вечером». Так всегда хорошо поговорим с ним, душевно… Не было такого человека, который бы мимо Бориса Викторовича в жизни прошел и не заметил, у всех к нему сердце лежало, это потому, что Борис Викторович святой был, его ведь и колдуны боялись. Я им и говорю: это вам не на картошку колдовать: сама-то в цвет, а в земле-то нет…
– Что ж, неужто есть еще в Хотькове колдуны?
– Да уж этого-то добра хватает… А туда вы, за забор, не ходите, там все изменилось, только вот окошечко Бориса Викторовича, посмотрю и поплачу…
За забор в бывший дом Анны Харитоновны я не пошел. Нельзя мне туда.
Посмотрел на окошечко, пошел обратно.
Главное – «не сронить бы, не потерять веселья сердечного».
Да разве потеряешь?!
На барсучьих правах
С Иваном Сергеевичем Соколовым-Микитовым познакомиться я никогда в жизни и не мечтал. Для меня это был писатель из давних времен, вроде Мамина-Сибиряка. С детских лет я знал и любил его книги, но все-таки даже фамилию произносил неверно: Мики'тов вместо Микито'в.
Но вот случилось так, что я лишился постоянной работы в штате одного из полутолстых журналов, сделался, как тогда говорили, «вольным стрелком» и искал любых литературных заработков. В журнале «Вопросы литературы» мне предложили делать интервью с мастерами слова. Я обрадовался и как-то быстро и весело приготовил интервью с Павлом Григорьевичем Антокольским. Работать с ним было чудесно. Павел Григорьевич бурлил. Он вдохновенно сам себе задавал вопросы и не ленился на них отвечать. Интервью наше напечатали, приметили, где-то перепечатали, на какой-то язык перевели – вполне успешное начало. Но после этого дело застопорилось. Никак не мог договориться с журналом, с кем из писателей готовить следующий материал. Мне вяло предлагали что-то, я вяло отказывался. Но вот наконец раздался звонок, из-за которого сейчас, через двенадцать лет, взялся я выступить в роли мемуариста:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Сейчас, грешник, беседую с литераторами и меряю их порой: знают Шергина, любят ли? Не обвиняю тех, кто не знает… общая беда, а про себя неинтеллигентно думаю: «Знал бы – лучше писал бы».
В литературе, конечно, есть счет. Это все знают. Есть счет текущего времени и счет всевременного слова.
Вдруг вспомнил: заговорили как-то об аде. Шергин сказал:
– Ад – пустая душа. Душа, забывшая мать, предавшая отца. Другого ада я не понимаю, не принимаю.
– А рай? – спросил я.
– Это просто, – улыбнулся Борис Викторович. – Это – мое детство в Архангельске, живы отец и мать… Это – мы сейчас сидим вдвоем, и скоро Миша придет…
Зимой ли, осенью прохожу по Рождественскому бульвару, считаю лавочки: первая от его дома, вторая, третья. Их зачем-то передвинули – одну чуть влево, другую чуть вправо, неподвижны только два окна, заросшие пылью. После смерти Михаила Барыкина окна онемели.
Был жаркий июльский, какой-то асфальтовый день. Вдруг я вошел в подъезд. Остановился перед коричневой дверью и увидел обрезанные звонки. Видали вы? Кнопка еще торчит на косяке, а провод перерезан – звоните в небо… Я вышел вон, как-то позабыв, что существует метод стука в дверь.
Зашел и в другой раз, твердо и долго колошматил в дверь, наконец открыл ее какой-то мальчик. Открыл дверь и отбежал в сторону. Перепуганно глядел он на меня из глубины коммунального коридора. Я не знал, что делать, и тупо спросил:
– Где мама?
– На работе, – ответил мальчик, и я вылетел из подъезда.
Зачем ходил, зачем пугал детей? Нельзя, наверное, так бездарно бродить по квартирам из чужого времени.
Читатель станет смеяться, но все-таки я зашел туда и в третий раз. И опять был асфальтовый день, и долго не открывали, но хотя бы кричали через дверь: «Кто?»
Открыла женщина, охваченная стихией стирки.
– Здесь жил писатель Борис Шергин, – сказал я. – Скажите, кто-нибудь живет сейчас в его комнате?
Она не понимала ничего, никак не могла выйти за пределы мыльной пены.
Объявился какой-то дальний жилец.
– Да ведь это Екатерина Алексеевна, – сказал он. – Идите в квартиру двенадцать.
Поднимаясь на другой этаж, я понял, что иду к вдове Михаила Андреевича.
Екатерина Алексеевна открыла мне и вдруг меня узнала – и обо мне слыхала, и книжки мои читала. Этого я никак не ожидал.
– Где же корабль? – спросил я.
– Здесь корабль, здесь.
Сидя на кухне, я успокаивался, что корабль на месте.
Появилась ее дочь Лариса, которой я хотел было объяснить про корабль, да она оказалась аспиранткой Литинститута и защищала диплом по Степану Писахову. Вот тебе и мои знания про корабль!
Заварили и чай с травками.
– В комнаты Бориса Викторовича, – рассказывала Екатерина Алексеевна, – так никого и не поселили. До сих пор стоят там шкаф и рояль. А сейчас дом забирает какое-то министерство, вот мы и ожидаем, когда выселят.
Какое министерство? Когда заберут? Что будет с домом? На эти вопросы ответить, конечно, я пока не могу. А по Рождественскому ходить стало легче. Все-таки теперь известно, что здесь живут люди, преданные памяти Бориса Шергина, и чай они с травками пьют, и про корабль знают.
Никак не могу расстаться с этой рукописью, которая, по сути дела, давно уж кончилась.
Наверное, чтоб затянуть работу, я поехал в Хотьково. Был август. Жаркий полдень. В речке Паже молодые люди купали большую черную собаку. Остановился с ними поболтать.
Про Шергина спрашивать их не стал, чтобы не огорчаться. Поговорили мы с минуту, и я пошел дальше.
Тропинка, ведущая на бугор, справа и слева была обсажена картошкой. Фиолетовые картофельные цветы напомнили о хотьковских колдунах, были велики, как пионы.
Я поднялся на бугор и встал прямо перед домом, в котором много лет прожил Борис Викторович. Вдруг я засомневался. Дом обнесен был высоким глухим забором, которого я не помнил. В соседнем саду под яблоней пожилая женщина мыла в тазу морковь.
– Простите, – сказал я. – Где здесь дом Анны Харитоновны?
– Да вот же он.
– А забор-то вроде не тот.
– Так ведь дом продали сразу после смерти Анны Харитоновны.
– А Бориса Викторовича вы помните?
– Ой, да как же, как же не помнить! Заходите, заходите…
Так встретился я через много лет с Надеждой Сергеевной Козловой. И долго сидели мы под яблоней.
– Борис Викторович, он ведь одну зиму и у меня жил с братом… Все, бывало, ждал его, выйдет на бугор и жалобно так зовет: «Толя… Толя…» У меня тогда, сын с Севера вернулся и пил сильно, и мы все ругали его, а Борис Викторович говорил: «Не ругайте, не ругайте его, вы не знаете, что такое Север». Борис-то Викторович уж слепенький был, вот выглянет из окна, вон его окно-то, а я в саду ли, в огороде что-то делаю, ну, как сейчас, морковь мою, Борис Викторович и скажет: «Надя, ты что делаешь?» А я скажу: «Да вот, Борис Викторович, морковь мою». А он скажет: «Надя, ты уж приходи вечером». Так всегда хорошо поговорим с ним, душевно… Не было такого человека, который бы мимо Бориса Викторовича в жизни прошел и не заметил, у всех к нему сердце лежало, это потому, что Борис Викторович святой был, его ведь и колдуны боялись. Я им и говорю: это вам не на картошку колдовать: сама-то в цвет, а в земле-то нет…
– Что ж, неужто есть еще в Хотькове колдуны?
– Да уж этого-то добра хватает… А туда вы, за забор, не ходите, там все изменилось, только вот окошечко Бориса Викторовича, посмотрю и поплачу…
За забор в бывший дом Анны Харитоновны я не пошел. Нельзя мне туда.
Посмотрел на окошечко, пошел обратно.
Главное – «не сронить бы, не потерять веселья сердечного».
Да разве потеряешь?!
На барсучьих правах
С Иваном Сергеевичем Соколовым-Микитовым познакомиться я никогда в жизни и не мечтал. Для меня это был писатель из давних времен, вроде Мамина-Сибиряка. С детских лет я знал и любил его книги, но все-таки даже фамилию произносил неверно: Мики'тов вместо Микито'в.
Но вот случилось так, что я лишился постоянной работы в штате одного из полутолстых журналов, сделался, как тогда говорили, «вольным стрелком» и искал любых литературных заработков. В журнале «Вопросы литературы» мне предложили делать интервью с мастерами слова. Я обрадовался и как-то быстро и весело приготовил интервью с Павлом Григорьевичем Антокольским. Работать с ним было чудесно. Павел Григорьевич бурлил. Он вдохновенно сам себе задавал вопросы и не ленился на них отвечать. Интервью наше напечатали, приметили, где-то перепечатали, на какой-то язык перевели – вполне успешное начало. Но после этого дело застопорилось. Никак не мог договориться с журналом, с кем из писателей готовить следующий материал. Мне вяло предлагали что-то, я вяло отказывался. Но вот наконец раздался звонок, из-за которого сейчас, через двенадцать лет, взялся я выступить в роли мемуариста:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36