Но как «рассказать» о пространствах, если им в принципе неведома «постепенность»?
Зоргер разложил на столе блокноты с рисунками, так что каждый из них был виден в отдельности и у каждого был свой особенный цвет, отчего вся поверхность стола тут же стала геологической картой, пестрые пятна которой означали различные эпохи жизни земли. Он почувствовал необыкновенный прилив неизъяснимой нежности: и, конечно, пожелал себе «дополнительного света»! Неподвижный, стоял он склонившись над разноцветным, местами поблекшим от времени узором, пока не превратился сам в спокойный цвет, влившийся в ряд других. Он пролистал блокноты и увидел себя исчезающим в строчках: в Истории Историй, в истории о солнце и снеге. Теперь он мог бы легко всех склонить на свою сторону, и темный земной шар предстал машиной, вполне поддающейся овладению и не таящей в себе, даже в самых сокровенных глубинах, никаких тайн.
«Подделка!»: но теперь это было не обвинение, а спасительная идея: он, Зоргер, напишет «Евангелие подделки»; какое триумфальное представление – видеть себя фальсификатором среди фальсификаторов. (Одиночный фальсификатор хорош только для разовых работ.) И в то же мгновение он увидел, что способен перенести неудачу: секунда, и он уже скрылся в «своих» аркадах. В ручье стояла вода, в воде – отдельные льдины.
В постели он похлопал по матрацу, стряхнув с себя последнюю покинутость, и, выключая свет, пожелал всем всего самого доброго. Предметы в темной комнате говорили голосами родственников. Он увидел два глаза и почувствовал, что они ласкают его; и какой-то голос, далеко-далеко, а может быть, совсем близко, в самом деле прошептал ему на ухо: «Я люблю тебя». Он не дышал, переполненный желанием, а потом заснул.
Европа простиралась под ним по-ночному гулким лабиринтом, в котором все содрогалось от резких автомобильных гудков. Он увидел Великую рукопись, в которой была описана его жизнь, и даже прочитал одно предложение (светлый цвет которого выделял его из всего написанного): «И он был таким, каким он был, а зеркало, и ничто, и размеренность, касались друг друга».
Это был сон превращений: засунутая между коленками рука стала деревом, пальцы прорастали корнями в землю. И при этом он был не один: необузданные плечи Лауффера пожимались под широкими подтяжками в телефонной каморке индейской деревни на Аляске; округлялись брови соседки с Тихого океана; Эш очаровывал земной шар с таким выражением лица, будто был знаменитым актером, а Зоргер был джокером, который вобрал их всех в себя.
Потом они все вместе сидели на каком-то заснеженном поле под ярким солнцем вкруг стола и держали семейный совет (в котором участвовали и незнакомые люди). На дереве с ветками, напоминавшими лосиные рога, было полным-полно крупных желто-белых ранних яблок, часть из которых уже осыпалась и лежала на снегу.
Все это время его чувства продолжали бодрствовать: он видел, с закрытыми глазами, как занялся рассвет, он слышал, как за смежной дверью, в соседней комнате, какой-то человек до самого исхода ночи, ни разу не прервавшись, бубнил все одну и ту же, становящуюся чем дальше, тем более путаной, гневную проповедь, полную проклятий в адрес всех вещей и всех людей между небом и землей.
Подушка касалась его головы голой пяткой младенца, и, когда он проснулся, в нем ожил ребенок, который, притихнув и не моргая, только играя с собственным дыханием, смотрел теперь в окно. И все, что он загадал себе органического, было в нем органическим; а все неорганическое – неорганическим.
«Вот он я!»
Однажды Зоргера посетил образ удачного дня: в такой день уже самый факт того, что наступает утро и вечер и становится светло и темно, должен восприниматься как красота. Нечто подобное он испытал во время последних прощальных часов в Нью-Йорке, когда он, быстро и тихо поднявшись, умывшись «водою этого города», пребывая в торжественном и вместе с тем холодном настроении, стал свидетелем долгого-долгого рассвета, будто кто-то специально для него нарочно немного задержал дневной свет. Он был голым, и ему даже хотелось вот так показаться. Он ощущал свободу в подмышках, а в голове – латинский острый ум; он мог опуститься куда угодно, и это не было бы смертью. Снег перестал, и на проясняющемся небе показалась на западе, как удравшая и теперь вернувшаяся домашняя зверюга («Все-таки явилась»), заходящая темно-желтая луна; звезды сияли повсюду, как образцы для подражания. События ближней и дальней перспективы слились воедино, и, в то время как слева и справа от башенных окон еще летали черные от сумерек птицы, на горизонте уже обозначились залитые дневным светом холмы штата Нью-Джерси. Из глубины невидимых улиц, откуда-то с самого низу, шел желтый свет, достававший до самых первых этажей домов-башен, обыкновенно погруженных во мрак, а по верхним рядам окон гуляли огни от фар движущихся втайне машин. Парк потонул в городе, и серый цвет озера ощутимо бил в глаза; от мягких красок сердцевидная поверхность растянулась и действовала успокаивающе; темные пятна чаек, разместившиеся на ней, превращались в белые, стоило только одной захлопать крыльями. По всему извилистому берегу тянулась снежная каемка, напоминавшая застывшую волну от прибоя. И вот уже вокруг озера закружили первые бегуны, будто настроившие свои ляжки на прием мира, надежные, как сама вода, ставшая теперь под лучами восходящего солнца синей и блестящей, пересекаемой только тенистыми шлейфами ветра, которые падали в нее, застревали и меняли потом направление, – затем сияние утра отделилось наконец от волн и, превратившись в дневной свет, равномерно заполнило городское пространство; и в мыслях Зоргер стоял у озера, глядя на окна комнаты в башне, где он в эту минуту, стоя у окна, вдыхал бодрящий жидкий воздух. Над всеми крышами, хором, поднимался дым, а с деревьев в парке сыпало густым снегопадом.
«Вот оно!»
А разве не происходило вместе с каждым взглядом на город возвращение (или подтверждение) других, пережитых в иных местах и казавшихся утраченными событий? – По номеру сновали тени птиц (и самолетов), а на верхнем этаже соседней башни двигался кто-то по комнатам с солнечными пятнами, держа в руках стопку полотенец, которая при этом становилась то светлой, то темной, как вода в ручье, что течет над разноцветной крапчатой галькой. Какой-то бегун, за которым трусила собака, взмыл в воздух наподобие чайки и отразился в озере. «Обрести чувство повторения! Спуститься к людям». Но прежде – в комнату вошла горничная и сказала:
– God bless you. Touch home soon. (И посмотрела на него, беззвучно дыша.)
Зоргер зашел еще в церковь и принял участие – лично препровожденный человеком в черном костюме с белой гвоздикой в петлице («Где бы вы хотели молиться?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Зоргер разложил на столе блокноты с рисунками, так что каждый из них был виден в отдельности и у каждого был свой особенный цвет, отчего вся поверхность стола тут же стала геологической картой, пестрые пятна которой означали различные эпохи жизни земли. Он почувствовал необыкновенный прилив неизъяснимой нежности: и, конечно, пожелал себе «дополнительного света»! Неподвижный, стоял он склонившись над разноцветным, местами поблекшим от времени узором, пока не превратился сам в спокойный цвет, влившийся в ряд других. Он пролистал блокноты и увидел себя исчезающим в строчках: в Истории Историй, в истории о солнце и снеге. Теперь он мог бы легко всех склонить на свою сторону, и темный земной шар предстал машиной, вполне поддающейся овладению и не таящей в себе, даже в самых сокровенных глубинах, никаких тайн.
«Подделка!»: но теперь это было не обвинение, а спасительная идея: он, Зоргер, напишет «Евангелие подделки»; какое триумфальное представление – видеть себя фальсификатором среди фальсификаторов. (Одиночный фальсификатор хорош только для разовых работ.) И в то же мгновение он увидел, что способен перенести неудачу: секунда, и он уже скрылся в «своих» аркадах. В ручье стояла вода, в воде – отдельные льдины.
В постели он похлопал по матрацу, стряхнув с себя последнюю покинутость, и, выключая свет, пожелал всем всего самого доброго. Предметы в темной комнате говорили голосами родственников. Он увидел два глаза и почувствовал, что они ласкают его; и какой-то голос, далеко-далеко, а может быть, совсем близко, в самом деле прошептал ему на ухо: «Я люблю тебя». Он не дышал, переполненный желанием, а потом заснул.
Европа простиралась под ним по-ночному гулким лабиринтом, в котором все содрогалось от резких автомобильных гудков. Он увидел Великую рукопись, в которой была описана его жизнь, и даже прочитал одно предложение (светлый цвет которого выделял его из всего написанного): «И он был таким, каким он был, а зеркало, и ничто, и размеренность, касались друг друга».
Это был сон превращений: засунутая между коленками рука стала деревом, пальцы прорастали корнями в землю. И при этом он был не один: необузданные плечи Лауффера пожимались под широкими подтяжками в телефонной каморке индейской деревни на Аляске; округлялись брови соседки с Тихого океана; Эш очаровывал земной шар с таким выражением лица, будто был знаменитым актером, а Зоргер был джокером, который вобрал их всех в себя.
Потом они все вместе сидели на каком-то заснеженном поле под ярким солнцем вкруг стола и держали семейный совет (в котором участвовали и незнакомые люди). На дереве с ветками, напоминавшими лосиные рога, было полным-полно крупных желто-белых ранних яблок, часть из которых уже осыпалась и лежала на снегу.
Все это время его чувства продолжали бодрствовать: он видел, с закрытыми глазами, как занялся рассвет, он слышал, как за смежной дверью, в соседней комнате, какой-то человек до самого исхода ночи, ни разу не прервавшись, бубнил все одну и ту же, становящуюся чем дальше, тем более путаной, гневную проповедь, полную проклятий в адрес всех вещей и всех людей между небом и землей.
Подушка касалась его головы голой пяткой младенца, и, когда он проснулся, в нем ожил ребенок, который, притихнув и не моргая, только играя с собственным дыханием, смотрел теперь в окно. И все, что он загадал себе органического, было в нем органическим; а все неорганическое – неорганическим.
«Вот он я!»
Однажды Зоргера посетил образ удачного дня: в такой день уже самый факт того, что наступает утро и вечер и становится светло и темно, должен восприниматься как красота. Нечто подобное он испытал во время последних прощальных часов в Нью-Йорке, когда он, быстро и тихо поднявшись, умывшись «водою этого города», пребывая в торжественном и вместе с тем холодном настроении, стал свидетелем долгого-долгого рассвета, будто кто-то специально для него нарочно немного задержал дневной свет. Он был голым, и ему даже хотелось вот так показаться. Он ощущал свободу в подмышках, а в голове – латинский острый ум; он мог опуститься куда угодно, и это не было бы смертью. Снег перестал, и на проясняющемся небе показалась на западе, как удравшая и теперь вернувшаяся домашняя зверюга («Все-таки явилась»), заходящая темно-желтая луна; звезды сияли повсюду, как образцы для подражания. События ближней и дальней перспективы слились воедино, и, в то время как слева и справа от башенных окон еще летали черные от сумерек птицы, на горизонте уже обозначились залитые дневным светом холмы штата Нью-Джерси. Из глубины невидимых улиц, откуда-то с самого низу, шел желтый свет, достававший до самых первых этажей домов-башен, обыкновенно погруженных во мрак, а по верхним рядам окон гуляли огни от фар движущихся втайне машин. Парк потонул в городе, и серый цвет озера ощутимо бил в глаза; от мягких красок сердцевидная поверхность растянулась и действовала успокаивающе; темные пятна чаек, разместившиеся на ней, превращались в белые, стоило только одной захлопать крыльями. По всему извилистому берегу тянулась снежная каемка, напоминавшая застывшую волну от прибоя. И вот уже вокруг озера закружили первые бегуны, будто настроившие свои ляжки на прием мира, надежные, как сама вода, ставшая теперь под лучами восходящего солнца синей и блестящей, пересекаемой только тенистыми шлейфами ветра, которые падали в нее, застревали и меняли потом направление, – затем сияние утра отделилось наконец от волн и, превратившись в дневной свет, равномерно заполнило городское пространство; и в мыслях Зоргер стоял у озера, глядя на окна комнаты в башне, где он в эту минуту, стоя у окна, вдыхал бодрящий жидкий воздух. Над всеми крышами, хором, поднимался дым, а с деревьев в парке сыпало густым снегопадом.
«Вот оно!»
А разве не происходило вместе с каждым взглядом на город возвращение (или подтверждение) других, пережитых в иных местах и казавшихся утраченными событий? – По номеру сновали тени птиц (и самолетов), а на верхнем этаже соседней башни двигался кто-то по комнатам с солнечными пятнами, держа в руках стопку полотенец, которая при этом становилась то светлой, то темной, как вода в ручье, что течет над разноцветной крапчатой галькой. Какой-то бегун, за которым трусила собака, взмыл в воздух наподобие чайки и отразился в озере. «Обрести чувство повторения! Спуститься к людям». Но прежде – в комнату вошла горничная и сказала:
– God bless you. Touch home soon. (И посмотрела на него, беззвучно дыша.)
Зоргер зашел еще в церковь и принял участие – лично препровожденный человеком в черном костюме с белой гвоздикой в петлице («Где бы вы хотели молиться?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41