Им бы не на кресте, а на зубках врубовой машины его распять. Его мамаша не стала бы тогда смотреть, как он умирает. Ему, небось, не вгоняли гвозди в живот, как мне.
Мучительными приступами одолевали мы с носилками узкий ходок. Вот мы оба, держась за ручки, опускаемся на колени и толкаем ношу перед собой, а обломки крепи впиваются в спину, в бока, словно вынуждают оставаться на коленях и каяться вместо него, а у нас и без того нет сил подняться. В тех низовых воротах было одно место, где штрек сужался до ширины плеч, мы это место называли «нырище». Всего шесть ярдов тянулся этот лаз, но когда в него сунешься, покажется: все шестьдесят. Порядок в пути у нас был такой: Джорди уползал вперед, разворачивался и брался за ручки. Колеса не пропускали ни одной рытвины, ни одного подвернувшегося камня. От этого и на здоровую голову можно сдвинуться, а каково было Арту, перевязанному, как куль, беспомощному и недвижимому! Вблизи от нырища он на время унял свою яростную хулу на все живое, хотя и тогда его язык не успокоился. Умерив голос, он говорил сам с собой либо с кем-то, кто ему представлялся. Пока Джорди в нырище готовился принять носилки, мы все сгрудились около них, приподняли на уровень бровки уступа и просунули в лаз переднюю пару ручек. Но сначала, опасаясь осложнений, Эндрюс объяснил Арту, что мы собираемся делать.
– Мы у нырища, – сказал он. – Слышишь меня? Управимся в два счета.
Но Арт по-прежнему о чем-то договаривался с самим собой.
– Берись, ребята, – велел Эндрюс, – ему ни до чего сейчас. Он ошибался, Эндрюс, едва мы вдвинули носилки в щель, как раздался леденящий душу вопль. Кровля надвинулась внезапно, словно неумолимая смерть. Я впервые слышал, как кричит само отчаяние. Носилки пошли ходуном, когда он забился в своих повязках. «Выньте меня отсюда, выньте! – орал он, задыхаясь. – Куда заколотили? Мне рано в гроб! Выньте меня отсюда!» Я похолодел от ужаса, но хоть носилки потихоньку двигались. За моей спиной Эндрюс подал голос: «Все нормально, Арт. Скоро кончится нырище».
Вряд ли Арт его слышал. Боль, даже слабая, замыкает нас в себе, а уж та, какую ему приходилось терпеть, обрывала последние связи с окружающими, другие просто перестают существовать. Он ничего не слышал. Он был от нас дальше звезд. В его сознании уже не было для нас места, его затопили чувство утраты самого себя и терзавшая со всех сторон боль. И еще страх перед смертью. Совсем недавно он просил смерти, высмеивал тех, кто ее боится. Но вот кровля подступила к глазам, и оказалось, что смерть – это не пустой звук; это ближайшая дверь, и она уже открывается; а он не готов.
Кончился узкий лаз, нас сменили. Мы чуть отстали, а его разбирательство с самим собой продолжалось. Он просил, молил, заклинал. Из бездны страданий вырывались вопросы и разбивались о безответную пустоту. Мы тащились дальше. Низовые ворота, новая проходная, старый ходок. Каждый отрезок пути запомнился мне тем, что тогда говорил Арт. Я особенно помню заключительный этап – от того места, где когда-то давным-давно Эндрюс надавал мне по шее. Вот от этого места и до стволовой фермы я снова был у носилок. Я крепился из последних сил, хотя тяжесть выворачивала руки. Но по-настоящему тяжко было на душе от его разговоров с самим собой. Они были не для посторонних ушей, и было не легче от того, что для него мы уже не существовали. Что не нам он это говорил.
– Погоди еще немного, дай разобраться, – просил он. Нельзя же так сразу. Даже Спаситель знал про себя заранее. Дай успеть попрощаться. Увидеть их всех. А потом умру и слова не пикну. Она не останется жить с обидой, если мы увидимся, пока я не умер. Мне черт-те сколько надо сказать. Паршиво я жил. Про женщину из Бишоптона ты знаешь. И как пил не просыхая. Потяни сейчас, дай все уладить. Она заплакала, когда я ударил. Но я не хотел. И наговорил тоже, чего не думал. Дьявол попутал. Ты-то понимаешь. Вот беда. Дай объяснить. Мэтти! Мэтти! Мэтти!
Сзади спешил Мэтти.
– Я здесь, брат, – крикнул он, подлаживаясь идти сбоку. – Опустите его, – сказал он нам, – он совсем кончается.
– Ах ты, господи, когда же этому будет конец, – сказал Эндрюс. – Останавливаться нельзя, Мэтти.
– Нужно облегчить ему душу, – сказал Мэтти. – Я так больше не могу. У меня сердце надрывается это видеть. Вам все равно, а он умирает грешником.
– Опускайте, ребята, – сказал Эндрюс. – Опускайте.
Мы опустили носилки, и Мэтти встал рядом на колени.
– Я здесь, брат, – тихо окликнул он. Арт не отозвался. – Ты грешник. Раскайся. Не уходи так.
– Грешник, – слабо повторил Арт и отвернулся.
Мэтти поднял голову и обвел нас отчаянным взглядом.
– Неужели никто не может ничего сказать? Нельзя ему умирать с неспокойной совестью. Эндрюс, ведь твой отец был хорошим человеком. Крис, ты ведь можешь. Скажи что-нибудь, чтоб он пришел в себя. А то ведь скоро не докричимся. Дальше тянуть некуда.
От такой просьбы Эндрюс опешил и посмотрел на меня молящими глазами. Но я замотал головой: не могу. Я, правда, не представлял, что сказать без притворства. Если у меня где-то и были слова, которых так просил Мэтти, то некий непреклонный запрет замкнул их на семь запоров. Мы с ним были далеко по разные стороны, и, хотя сердце у меня обливалось кровью, перетянуть меня к себе он не мог. От моей малой веры остались крохи; верующий я был никудышный; но я определенно чувствовал – и сейчас чувствую, – что взыскан милостью. У меня не было никакого желания подменять священника, меня с души воротила мысль выступать в этой роли. Да к тому же я понимал, что Мэтти не помнил себя от ужаса, когда требовал этого. Пройдет время, думал я, и он пожалеет о своей просьбе, устыдится своей слабости. Словом, как ни посмотри, дать я ничего не мог, и права у меня такого не было, и веры я не имел, чтобы она дала мне это право.
А потом я увидел, что Мэтти смотрит куда-то позади меня, обернулся и увидел ту странную надпись, которую неведомая рука вывела мелом на стальной ферме. А Мэтти опять склонился над братом, и, уже не оборачиваясь, чтобы проверить, я знал, откуда он взял эти слова. «Ты слышишь меня, Арт? – убеждал он его шепотом. – Ты помнишь: Христос – моя твердыня? Христос. Твердыня». Веки дрогнули, моргнули и снова закрылись. И снова Мэтти без надежды, но настойчиво повторил свои слова. Арт открыл глаза и озадаченно вгляделся в близкое тревожное лицо. «Не суетись, Мэтти, – сказал он. – Мне уже хорошо. Только хочу спать. Не переживай, что не успел остановить машину. Ты не виноват». С минуту он лежал молча. Потом пошевелил губами. Все тихо, но, кажется, губы складывали слова: «Христос. Твердыня». Мэтти погладил его по щеке и поднялся в рост. «Теперь несите», – сказал он.
Мы принесли его на рудничный двор. Разместились с носилками в клети и из кромешной темноты перенеслись в слепяще солнечный день.
1 2 3 4
Мучительными приступами одолевали мы с носилками узкий ходок. Вот мы оба, держась за ручки, опускаемся на колени и толкаем ношу перед собой, а обломки крепи впиваются в спину, в бока, словно вынуждают оставаться на коленях и каяться вместо него, а у нас и без того нет сил подняться. В тех низовых воротах было одно место, где штрек сужался до ширины плеч, мы это место называли «нырище». Всего шесть ярдов тянулся этот лаз, но когда в него сунешься, покажется: все шестьдесят. Порядок в пути у нас был такой: Джорди уползал вперед, разворачивался и брался за ручки. Колеса не пропускали ни одной рытвины, ни одного подвернувшегося камня. От этого и на здоровую голову можно сдвинуться, а каково было Арту, перевязанному, как куль, беспомощному и недвижимому! Вблизи от нырища он на время унял свою яростную хулу на все живое, хотя и тогда его язык не успокоился. Умерив голос, он говорил сам с собой либо с кем-то, кто ему представлялся. Пока Джорди в нырище готовился принять носилки, мы все сгрудились около них, приподняли на уровень бровки уступа и просунули в лаз переднюю пару ручек. Но сначала, опасаясь осложнений, Эндрюс объяснил Арту, что мы собираемся делать.
– Мы у нырища, – сказал он. – Слышишь меня? Управимся в два счета.
Но Арт по-прежнему о чем-то договаривался с самим собой.
– Берись, ребята, – велел Эндрюс, – ему ни до чего сейчас. Он ошибался, Эндрюс, едва мы вдвинули носилки в щель, как раздался леденящий душу вопль. Кровля надвинулась внезапно, словно неумолимая смерть. Я впервые слышал, как кричит само отчаяние. Носилки пошли ходуном, когда он забился в своих повязках. «Выньте меня отсюда, выньте! – орал он, задыхаясь. – Куда заколотили? Мне рано в гроб! Выньте меня отсюда!» Я похолодел от ужаса, но хоть носилки потихоньку двигались. За моей спиной Эндрюс подал голос: «Все нормально, Арт. Скоро кончится нырище».
Вряд ли Арт его слышал. Боль, даже слабая, замыкает нас в себе, а уж та, какую ему приходилось терпеть, обрывала последние связи с окружающими, другие просто перестают существовать. Он ничего не слышал. Он был от нас дальше звезд. В его сознании уже не было для нас места, его затопили чувство утраты самого себя и терзавшая со всех сторон боль. И еще страх перед смертью. Совсем недавно он просил смерти, высмеивал тех, кто ее боится. Но вот кровля подступила к глазам, и оказалось, что смерть – это не пустой звук; это ближайшая дверь, и она уже открывается; а он не готов.
Кончился узкий лаз, нас сменили. Мы чуть отстали, а его разбирательство с самим собой продолжалось. Он просил, молил, заклинал. Из бездны страданий вырывались вопросы и разбивались о безответную пустоту. Мы тащились дальше. Низовые ворота, новая проходная, старый ходок. Каждый отрезок пути запомнился мне тем, что тогда говорил Арт. Я особенно помню заключительный этап – от того места, где когда-то давным-давно Эндрюс надавал мне по шее. Вот от этого места и до стволовой фермы я снова был у носилок. Я крепился из последних сил, хотя тяжесть выворачивала руки. Но по-настоящему тяжко было на душе от его разговоров с самим собой. Они были не для посторонних ушей, и было не легче от того, что для него мы уже не существовали. Что не нам он это говорил.
– Погоди еще немного, дай разобраться, – просил он. Нельзя же так сразу. Даже Спаситель знал про себя заранее. Дай успеть попрощаться. Увидеть их всех. А потом умру и слова не пикну. Она не останется жить с обидой, если мы увидимся, пока я не умер. Мне черт-те сколько надо сказать. Паршиво я жил. Про женщину из Бишоптона ты знаешь. И как пил не просыхая. Потяни сейчас, дай все уладить. Она заплакала, когда я ударил. Но я не хотел. И наговорил тоже, чего не думал. Дьявол попутал. Ты-то понимаешь. Вот беда. Дай объяснить. Мэтти! Мэтти! Мэтти!
Сзади спешил Мэтти.
– Я здесь, брат, – крикнул он, подлаживаясь идти сбоку. – Опустите его, – сказал он нам, – он совсем кончается.
– Ах ты, господи, когда же этому будет конец, – сказал Эндрюс. – Останавливаться нельзя, Мэтти.
– Нужно облегчить ему душу, – сказал Мэтти. – Я так больше не могу. У меня сердце надрывается это видеть. Вам все равно, а он умирает грешником.
– Опускайте, ребята, – сказал Эндрюс. – Опускайте.
Мы опустили носилки, и Мэтти встал рядом на колени.
– Я здесь, брат, – тихо окликнул он. Арт не отозвался. – Ты грешник. Раскайся. Не уходи так.
– Грешник, – слабо повторил Арт и отвернулся.
Мэтти поднял голову и обвел нас отчаянным взглядом.
– Неужели никто не может ничего сказать? Нельзя ему умирать с неспокойной совестью. Эндрюс, ведь твой отец был хорошим человеком. Крис, ты ведь можешь. Скажи что-нибудь, чтоб он пришел в себя. А то ведь скоро не докричимся. Дальше тянуть некуда.
От такой просьбы Эндрюс опешил и посмотрел на меня молящими глазами. Но я замотал головой: не могу. Я, правда, не представлял, что сказать без притворства. Если у меня где-то и были слова, которых так просил Мэтти, то некий непреклонный запрет замкнул их на семь запоров. Мы с ним были далеко по разные стороны, и, хотя сердце у меня обливалось кровью, перетянуть меня к себе он не мог. От моей малой веры остались крохи; верующий я был никудышный; но я определенно чувствовал – и сейчас чувствую, – что взыскан милостью. У меня не было никакого желания подменять священника, меня с души воротила мысль выступать в этой роли. Да к тому же я понимал, что Мэтти не помнил себя от ужаса, когда требовал этого. Пройдет время, думал я, и он пожалеет о своей просьбе, устыдится своей слабости. Словом, как ни посмотри, дать я ничего не мог, и права у меня такого не было, и веры я не имел, чтобы она дала мне это право.
А потом я увидел, что Мэтти смотрит куда-то позади меня, обернулся и увидел ту странную надпись, которую неведомая рука вывела мелом на стальной ферме. А Мэтти опять склонился над братом, и, уже не оборачиваясь, чтобы проверить, я знал, откуда он взял эти слова. «Ты слышишь меня, Арт? – убеждал он его шепотом. – Ты помнишь: Христос – моя твердыня? Христос. Твердыня». Веки дрогнули, моргнули и снова закрылись. И снова Мэтти без надежды, но настойчиво повторил свои слова. Арт открыл глаза и озадаченно вгляделся в близкое тревожное лицо. «Не суетись, Мэтти, – сказал он. – Мне уже хорошо. Только хочу спать. Не переживай, что не успел остановить машину. Ты не виноват». С минуту он лежал молча. Потом пошевелил губами. Все тихо, но, кажется, губы складывали слова: «Христос. Твердыня». Мэтти погладил его по щеке и поднялся в рост. «Теперь несите», – сказал он.
Мы принесли его на рудничный двор. Разместились с носилками в клети и из кромешной темноты перенеслись в слепяще солнечный день.
1 2 3 4