У тебя собака, у меня лось. Ты предпочитаешь покупать, я — выменивать. И это лишь часть различий между нами. Можешь сколько тебе угодно являться сюда со своей зверюгой и устраивать скандалы, но имей в виду: мне претит твой образ мыслей, твоя отвратительная манера одеваться, твоя собака, не говоря уж о твоей самодовольной улыбочке, от которой разит неуязвимым материальным благополучием и десятилетиями голосования за правых консерваторов. Чего я не просто не люблю, но не выношу. Так что послушайся меня — иди отсюда.
Он уходит. Но оборачивается пару раз, дабы заметить мне, что точка в нашем разговоре не поставлена и что он через два дня вернется и проверит, убрался ли я отсюда. Ой, боюсь, боюсь, тяну я плаксиво, как ребенок. А сам думаю: поразительное дело — начни высокопоставленный деятель из правых угрожать мне преследованиями полгода назад, я бы сразу стушевался, заподозрил, что делаю что-то не то, а теперь, в моей лесной жизни, его возмущение меня ни капли не задевает. Я чувствую себя в недосягаемости. Хотя у меня нет сомнений, что этот господин консерватор и люди его круга не последние среди тех, кто в этой стране пишет законы и держит руль, но надо мной он не властен. Я сделал шаг в сторону, а здесь, в лесу, живут по другим правилам. Тут не город Осло и не королевство Норвегия, тут лес. Свое отдельное государство с собственным простым и понятным укладом. За вычетом нашего леса господа поборники правоконсервативных ценностей могут обустраивать под себя всю остальную страну норвежскую, продавать друг другу машины, корабли и недвижимость, подписывать юридические лазейки в тяжбах с соседями, покупать в складчину лицензии на отстрел лосей, награждать на собачьих выставках мосек друг друга, пристраивать к себе на службу в качестве консультантов и замов приятельских детей (конечно, когда те отучатся и постажируются за рубежом); но здесь, в лесу, у них права голоса нет. Лес задурить им слабо. Он даже никак не выделяет их из других людей, обходится с ними как со всеми. Здесь, в лесу, они меня не тронут.
— Почему ты живешь тут в палатке? — спрашивает Грегус, когда мы завтракаем у костра.
— Не знаю, — отвечаю я. — Мне надо было уехать. Побыть наедине с собой. Я очень давно этого не делал.
— Ты уехал, когда умер дедушка, — говорит он.
— Это правда, — отвечаю я. — Он был мне папа, как я — тебе, и я очень огорчился, когда он умер, Я грустил.
— Папы не должны умирать, — говорит Грегус.
— Ты прав, — отвечаю я.
— И мамы тоже.
— Согласен.
— А когда человек умер, ему хоть немножко сны снятся? — спрашивает Грегус.
— К сожалению, — говорю я, — нет. Он не видит снов. Его, понимаешь ли, больше вообще не существует.
— А это больно? — спрашивает Грегус.
— Нет, — отвечаю я. — Тогда человек ничего не чувствует. Все звери, и люди, и растения умирают, когда становятся старыми. Это нормально.
— И вы с мамой тоже умрете? — спрашивает он.
— Да, — отвечаю я.
— А я буду жить и когда вы умрете? — спрашивает он.
— Да, — признаюсь я.
— Пап, — говорит он, — я, пожалуй, тоже умру вместе с вами.
— Ты отзывчивый малыш, мне это приятно, — говорю я. — Но когда ты станешь взрослым, то, возможно, и думать будешь иначе. Давай вернемся к этому разговору потом.
Отсутствие в лесу внешних раздражителей идет Грегусу на пользу. Мы долго сидим у костра, ничем в сущности не занимаясь, беседуем о том о сем. Внизу невнятно шумит город, иногда нет-нет да взвизгнет поезд. Звук немного напоминает поезда в Канаде, я по телевизору видел. Они там, поезда в смысле, чудовищно, как я понял, длинные и, отстукивая тысячи миль от побережья до побережья по глухим необжитым местам, гудят как гибнущие. Позже мы принимаемся учить Бонго приносить палочку, но его эта затея не увлекает, как и меня, откровенно говоря, так что вскоре мы возвращаемся к палатке и бездельничаем до тех пор, пока нам не надоедает. Все мы приучены постоянно заниматься делом. Искать себе занятие. Самоотверженный труд и служебное рвение всегда считаются неоспоримыми достоинствами человека, каким бы дурацким делом ни был он занят. Мы шарахаемся от скуки как черт от ладана, а в лесу я стал замечать, что мне скучать все больше нравится. Мы явно скуку недооцениваем. У меня, признаюсь я Грегусу, созрел план: скучать, пока это не станет мне в радость. Ничуть не сомневаясь, что с оборотной стороной скуки обнаружится нечто сходное с удовлетворением, я, естественно, не могу требовать от Грегуса, чтобы он разделял мои чувства, поэтому, проведя за ленивым ничегонеделаньем и жареньем мяса еще сколько-то часов, мы отправляемся на поиски подходящих палок, чтобы смастерить лук со стрелами. Зимой это не просто, но я слышал, что самые хорошие луки получаются из ясеня, поэтому я срубаю две ветки с дерева, которое считаю ясенем, хотя на поверку этот ясень может оказаться чем угодно, и (поскольку Грегус вряд ли согласится ждать, как советуют педанты, целый год, чтоб заготовка просохла) мы решительно беремся за дело: сдираем кору, вырезаем на концах зарубки и натягиваем вместо тетивы сухожилия Бонговой мамы. Еще я делаю стрелы. Острые, крепкие. Потом мы начинаем стрелять во все стороны. И вверх. Вверх нам обоим нравится больше всего. Мы как можно резче пускаем стрелу строго вверх, а потом уворачиваемся, чтобы, падая, она не попала нам в голову. До чего здорово, когда стрелы с глухим стуком врезаются в землю в нескольких метрах от тебя! Так проходит много времени, пока организм Грегуса не говорит ему, что приближается телевизионный детский час, и Грегуса начинает корежить. Пап, смотри, как у меня рука дергается, говорит он. Ничего себе, откликаюсь я, с чего бы это? Не знаю, говорит он. А я и подавно, говорю я.
Мы еще минут десять продолжаем стрелять, но я вижу, что у Грегуса пропала всякая охота. Взгляд стеклянный, отрешенный. Его ломает, и мне больно видеть это.
Сейчас время детской передачи, говорю я. Поэтому у тебя дергается рука. Твое тело пытается тебе объяснить, что пора включать телевизор. Я так и думал, что это неспроста, кивает Грегус, а где телевизор? У меня нет телевизора, растолковываю я, в лесу, как правило, живут без телевизоров. Хорошо, покладисто соглашается Грегус, пойдем скорей туда, где есть телевизор. Нет, говорю я, ничего не выйдет. Пока ты живешь у меня, придется тебе обходиться без телевизора. Я хочу посмотреть детскую передачу, срывающимся голосом говорит Грегус. Не получится, возражаю я. Но я хочу, задыхается он, и я понимаю, что еще секунда, и мой сын подвинется рассудком, поэтому я на полуслове обрываю дискуссию, подсаживаю его на спину Бонго, и мы рысью мчим к дому Дюссельдорфа.
Он, как обычно, клеит машинки и вряд ли курсе, что детский телечас опустится на нашу столь протяженную страну буквально через пару секунд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Он уходит. Но оборачивается пару раз, дабы заметить мне, что точка в нашем разговоре не поставлена и что он через два дня вернется и проверит, убрался ли я отсюда. Ой, боюсь, боюсь, тяну я плаксиво, как ребенок. А сам думаю: поразительное дело — начни высокопоставленный деятель из правых угрожать мне преследованиями полгода назад, я бы сразу стушевался, заподозрил, что делаю что-то не то, а теперь, в моей лесной жизни, его возмущение меня ни капли не задевает. Я чувствую себя в недосягаемости. Хотя у меня нет сомнений, что этот господин консерватор и люди его круга не последние среди тех, кто в этой стране пишет законы и держит руль, но надо мной он не властен. Я сделал шаг в сторону, а здесь, в лесу, живут по другим правилам. Тут не город Осло и не королевство Норвегия, тут лес. Свое отдельное государство с собственным простым и понятным укладом. За вычетом нашего леса господа поборники правоконсервативных ценностей могут обустраивать под себя всю остальную страну норвежскую, продавать друг другу машины, корабли и недвижимость, подписывать юридические лазейки в тяжбах с соседями, покупать в складчину лицензии на отстрел лосей, награждать на собачьих выставках мосек друг друга, пристраивать к себе на службу в качестве консультантов и замов приятельских детей (конечно, когда те отучатся и постажируются за рубежом); но здесь, в лесу, у них права голоса нет. Лес задурить им слабо. Он даже никак не выделяет их из других людей, обходится с ними как со всеми. Здесь, в лесу, они меня не тронут.
— Почему ты живешь тут в палатке? — спрашивает Грегус, когда мы завтракаем у костра.
— Не знаю, — отвечаю я. — Мне надо было уехать. Побыть наедине с собой. Я очень давно этого не делал.
— Ты уехал, когда умер дедушка, — говорит он.
— Это правда, — отвечаю я. — Он был мне папа, как я — тебе, и я очень огорчился, когда он умер, Я грустил.
— Папы не должны умирать, — говорит Грегус.
— Ты прав, — отвечаю я.
— И мамы тоже.
— Согласен.
— А когда человек умер, ему хоть немножко сны снятся? — спрашивает Грегус.
— К сожалению, — говорю я, — нет. Он не видит снов. Его, понимаешь ли, больше вообще не существует.
— А это больно? — спрашивает Грегус.
— Нет, — отвечаю я. — Тогда человек ничего не чувствует. Все звери, и люди, и растения умирают, когда становятся старыми. Это нормально.
— И вы с мамой тоже умрете? — спрашивает он.
— Да, — отвечаю я.
— А я буду жить и когда вы умрете? — спрашивает он.
— Да, — признаюсь я.
— Пап, — говорит он, — я, пожалуй, тоже умру вместе с вами.
— Ты отзывчивый малыш, мне это приятно, — говорю я. — Но когда ты станешь взрослым, то, возможно, и думать будешь иначе. Давай вернемся к этому разговору потом.
Отсутствие в лесу внешних раздражителей идет Грегусу на пользу. Мы долго сидим у костра, ничем в сущности не занимаясь, беседуем о том о сем. Внизу невнятно шумит город, иногда нет-нет да взвизгнет поезд. Звук немного напоминает поезда в Канаде, я по телевизору видел. Они там, поезда в смысле, чудовищно, как я понял, длинные и, отстукивая тысячи миль от побережья до побережья по глухим необжитым местам, гудят как гибнущие. Позже мы принимаемся учить Бонго приносить палочку, но его эта затея не увлекает, как и меня, откровенно говоря, так что вскоре мы возвращаемся к палатке и бездельничаем до тех пор, пока нам не надоедает. Все мы приучены постоянно заниматься делом. Искать себе занятие. Самоотверженный труд и служебное рвение всегда считаются неоспоримыми достоинствами человека, каким бы дурацким делом ни был он занят. Мы шарахаемся от скуки как черт от ладана, а в лесу я стал замечать, что мне скучать все больше нравится. Мы явно скуку недооцениваем. У меня, признаюсь я Грегусу, созрел план: скучать, пока это не станет мне в радость. Ничуть не сомневаясь, что с оборотной стороной скуки обнаружится нечто сходное с удовлетворением, я, естественно, не могу требовать от Грегуса, чтобы он разделял мои чувства, поэтому, проведя за ленивым ничегонеделаньем и жареньем мяса еще сколько-то часов, мы отправляемся на поиски подходящих палок, чтобы смастерить лук со стрелами. Зимой это не просто, но я слышал, что самые хорошие луки получаются из ясеня, поэтому я срубаю две ветки с дерева, которое считаю ясенем, хотя на поверку этот ясень может оказаться чем угодно, и (поскольку Грегус вряд ли согласится ждать, как советуют педанты, целый год, чтоб заготовка просохла) мы решительно беремся за дело: сдираем кору, вырезаем на концах зарубки и натягиваем вместо тетивы сухожилия Бонговой мамы. Еще я делаю стрелы. Острые, крепкие. Потом мы начинаем стрелять во все стороны. И вверх. Вверх нам обоим нравится больше всего. Мы как можно резче пускаем стрелу строго вверх, а потом уворачиваемся, чтобы, падая, она не попала нам в голову. До чего здорово, когда стрелы с глухим стуком врезаются в землю в нескольких метрах от тебя! Так проходит много времени, пока организм Грегуса не говорит ему, что приближается телевизионный детский час, и Грегуса начинает корежить. Пап, смотри, как у меня рука дергается, говорит он. Ничего себе, откликаюсь я, с чего бы это? Не знаю, говорит он. А я и подавно, говорю я.
Мы еще минут десять продолжаем стрелять, но я вижу, что у Грегуса пропала всякая охота. Взгляд стеклянный, отрешенный. Его ломает, и мне больно видеть это.
Сейчас время детской передачи, говорю я. Поэтому у тебя дергается рука. Твое тело пытается тебе объяснить, что пора включать телевизор. Я так и думал, что это неспроста, кивает Грегус, а где телевизор? У меня нет телевизора, растолковываю я, в лесу, как правило, живут без телевизоров. Хорошо, покладисто соглашается Грегус, пойдем скорей туда, где есть телевизор. Нет, говорю я, ничего не выйдет. Пока ты живешь у меня, придется тебе обходиться без телевизора. Я хочу посмотреть детскую передачу, срывающимся голосом говорит Грегус. Не получится, возражаю я. Но я хочу, задыхается он, и я понимаю, что еще секунда, и мой сын подвинется рассудком, поэтому я на полуслове обрываю дискуссию, подсаживаю его на спину Бонго, и мы рысью мчим к дому Дюссельдорфа.
Он, как обычно, клеит машинки и вряд ли курсе, что детский телечас опустится на нашу столь протяженную страну буквально через пару секунд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33