они шли колонной, все время стараясь уйти от неприятеля, то есть от наступающих американцев, и пуля, собственно, предназначалась шедшему рядом и упавшему от изнеможения человеку, а попала вот ему в ногу. Еще повезло, что кость не задело, добавил он, а я подумал: ну, со мной бы такого не произошло: в меня пуля, куда ни попади, везде бы на кость наткнулась, тут и говорить нечего. Вскоре выяснилось, что в концлагере он вообще только с осени, а номер у него – восемьдесят с чем-то тысяч, похвастаться нечем, особенно в нашей палате. Словом, отовсюду, куда ни повернись, ползут слухи о близящихся изменениях, неудобствах, беспокойствах, пертурбациях, заботах, всяческих неприятностях. То Петька обходит койки с каким-то списком, опрашивает всех, в том числе и
меня: кто может передвигаться на своих ногах, «laufen». Я ответил ему:
не, не, я не могу, ich kann nicht. Так, так, ответил он, du kanst, ты можешь, и внес мое имя в список, так же, кстати, как и всех остальных в палате, даже Кухарского, у которого обе распухшие ноги – я раз видел в процедурной – покрыты тысячами параллельных разрезов, похожих на раскрытые рты. На следующий вечер – я только успел прожевать свой хлеб – из репродуктора раздается: «Alle Juden im Lager» – все евреи в лагере – «sofort» – немедленно – «antreten!» – построиться; голос звучал так грозно, что я даже сел в койке. «Ты чего?» – спросил Петька удивленно. Я показал ему на репродуктор, но он только улыбнулся своей обычной улыбкой и обеими руками объяснил мне: мол, цыц, притихни, к чему эта суета, к чему эта спешка? Однако репродуктор и дальше весь вечер командовал, скрежетал, вопил; «Lagerschutz», – взывает он к команде внутрилагерной охраны, состоящей из привилегированных заключенных с дубинками: их ждет немедленная работа; но, видимо, он ими не вполне доволен, так как вскоре – я, слыша это, едва удерживаюсь от дрожи – он требует явиться к воротам – «aber im Laufschritt!», только бегом, двух самых могущественных представителей лагерной аристократии: старосту лагеря и капо внутрилагерной охраны. Потом в голосе репродуктора зазвучали недоумение и упрек, чуть ли не обида: «Lageraltester! Aufmarschieren lassen! Lageraltester! Wo sind die
Juden?!» Коробка над дверью просто разрывается от призывов,
требовательных вопросов,настойчивых напоминаний, трещит, рычит, скрежещет; Петька лишь досадливо машет рукой или бормочет: «Курва его мать!» Тогда я успокаиваюсь – в конце концов, ему лучше знать, что к чему–и лежу себе без забот. Однако, если вчера вечером что-то мне просто очень не нравилось, то сегодня, видимо, никуда не денешься, уклониться уже не удастся. «Lageraltester! Das ganze
Lager: antreten!» – гремит репродуктор; спустя некоторое время извне доносятся выстрелы, рев моторов, собачий лай, глухие удары дубинок, топот бегущих ног, затем топот более тяжелый, солдатских сапог, – все это говорит о том, что – раз некоторые по-хорошему не понимают – военные тоже могут взяться за дело, могут показать, к чему приводит непослушание; наконец – хотите верьте, хотите нет – воцаряется тишина. И тут вдруг, совершенно неожиданно – ведь утренний визит состоялся, как обычно, словно ничего вокруг не происходит, – в палату вошел врач. Однако сейчас он не так высокомерен, не так подтянут, как раньше: лицо помято, халат, вовсе не безупречный, покрыт какими-то ржавыми пятнами; он окидывает палату тяжелым взглядом налитых кровью глаз: по всей видимости, ищет свободную койку, никаких сомнений. «Wo ist der, – говорит он Петьке, – der, mit dieser
kleinen Wunde hier?!»– И делает неопределенный жест возле своего бедра,
в то время как испытующий взгляд его на какое-то мгновение останавливается поочередно на лицах больных, в том числе и на моем лице, и я очень сомневаюсь, что он меня не узнал, хотя он тут же отводит глаза и снова смотрит на Петьку, ожидая, торопя, требуя, как бы перекладывая на него бремя ответа. Я не произношу ни звука, но про себя уже готовлюсь вскочить, надеть полосатую робу и идти, идти куда-то, в самую гущу той сумятицы, что царит в лагере; и тут я с изумлением вижу, что Петька – по крайней мере, это написано у него на лице – понятия не имеет, кого же это имеет в виду господин врач; потом, после короткой растерянности, лицо у него вдруг светлеет, словно на него снизошло озарение; он произносит: «Ach… ja!» – и вытягивает руку в сторону парня с огнестрельным ранением; и врач сразу соглашается с ним, на лице у него тоже отражается что-то вроде просветления, словно он рад, что, да-да, Петька угадал его самую большую заботу и у него просто гора с плеч
свалилась, ей-богу. «Der geht sofort nach Наusе», – тут же отдает распоряжение врач; и тогда на моих глазах происходит нечто очень странное, необычное, даже, я бы сказал, неприличное, подобного чему я до сего дня не видел в нашей палате и на что смотрю, едва удерживаясь от краски стыда. Дело в том, что парень с огнестрельным ранением, поднявшись с койки и встав перед врачом, сначала складывает ладони, словно собираясь молиться, затем,
после того как тот, на мгновение потеряв самообладание, ошеломленно отступает на шаг, падает на колени и обеими руками обхватывает ноги врача; потом я уловил лишь быстрый взмах руки доктора и громкий звук пощечины, увидел лишь возмущение у него на лице, но слов его, перед тем как он коленом оттолкнул с дороги препятствие и с перекошенным, даже более красным, чем обычно, лицом выскочил из палаты, – слов его я уже не смог разобрать. Опустевшую койку вскоре занял новый больной, опять же молодой парень; хорошо знакомая мне плотная повязка свидетельствовала о том, что на ноге у него уже нет ни одного пальца. Когда Петька потом проходил мимо меня, я произнес, почти шепотом, как бы по секрету: «Дзенькуе, Петька!» Но по его недоуменному «Was?…», по тому, как на мое «Aber friiher, vorher…» – то есть «Ну, только что, перед этим…» – лицо его выразило лишь полнейшее непонимание, да он еще и головой затряс, чтобы подтвердить это, – тут я сообразил, что на сей раз, видимо, я совершил что-то неприличное и что есть вещи, с которыми, выходит, мы должны разбираться исключительно сами, внутри себя, так получается. Ну что ж, тут, во-первых, все было по справедливости, – таково, во всяком случае, было мое мнение: ведь, в конце концов, я в палате куда дольше, чем тот, с огнестрельной раной; потом, он и поздоровее, чем я, и, конечно же, там, вне стен госпиталя, у него куда больше шансов уцелеть; ну а кроме того, мне, видимо, легче смириться с чужим несчастьем, чем со своим, вот такой вывод я не мог не сделать, такой урок не мог не извлечь, как ни смотри, как ни взвешивай, с какой стороны к вопросу ни подходи. Самое главное было другое: об этом ли думать, когда вокруг стреляют? И двумя днями позже уже у нас в палате звякнуло стекло и шальная пуля вонзилась в противоположную стену. В тот день случилось еще одно событие;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
меня: кто может передвигаться на своих ногах, «laufen». Я ответил ему:
не, не, я не могу, ich kann nicht. Так, так, ответил он, du kanst, ты можешь, и внес мое имя в список, так же, кстати, как и всех остальных в палате, даже Кухарского, у которого обе распухшие ноги – я раз видел в процедурной – покрыты тысячами параллельных разрезов, похожих на раскрытые рты. На следующий вечер – я только успел прожевать свой хлеб – из репродуктора раздается: «Alle Juden im Lager» – все евреи в лагере – «sofort» – немедленно – «antreten!» – построиться; голос звучал так грозно, что я даже сел в койке. «Ты чего?» – спросил Петька удивленно. Я показал ему на репродуктор, но он только улыбнулся своей обычной улыбкой и обеими руками объяснил мне: мол, цыц, притихни, к чему эта суета, к чему эта спешка? Однако репродуктор и дальше весь вечер командовал, скрежетал, вопил; «Lagerschutz», – взывает он к команде внутрилагерной охраны, состоящей из привилегированных заключенных с дубинками: их ждет немедленная работа; но, видимо, он ими не вполне доволен, так как вскоре – я, слыша это, едва удерживаюсь от дрожи – он требует явиться к воротам – «aber im Laufschritt!», только бегом, двух самых могущественных представителей лагерной аристократии: старосту лагеря и капо внутрилагерной охраны. Потом в голосе репродуктора зазвучали недоумение и упрек, чуть ли не обида: «Lageraltester! Aufmarschieren lassen! Lageraltester! Wo sind die
Juden?!» Коробка над дверью просто разрывается от призывов,
требовательных вопросов,настойчивых напоминаний, трещит, рычит, скрежещет; Петька лишь досадливо машет рукой или бормочет: «Курва его мать!» Тогда я успокаиваюсь – в конце концов, ему лучше знать, что к чему–и лежу себе без забот. Однако, если вчера вечером что-то мне просто очень не нравилось, то сегодня, видимо, никуда не денешься, уклониться уже не удастся. «Lageraltester! Das ganze
Lager: antreten!» – гремит репродуктор; спустя некоторое время извне доносятся выстрелы, рев моторов, собачий лай, глухие удары дубинок, топот бегущих ног, затем топот более тяжелый, солдатских сапог, – все это говорит о том, что – раз некоторые по-хорошему не понимают – военные тоже могут взяться за дело, могут показать, к чему приводит непослушание; наконец – хотите верьте, хотите нет – воцаряется тишина. И тут вдруг, совершенно неожиданно – ведь утренний визит состоялся, как обычно, словно ничего вокруг не происходит, – в палату вошел врач. Однако сейчас он не так высокомерен, не так подтянут, как раньше: лицо помято, халат, вовсе не безупречный, покрыт какими-то ржавыми пятнами; он окидывает палату тяжелым взглядом налитых кровью глаз: по всей видимости, ищет свободную койку, никаких сомнений. «Wo ist der, – говорит он Петьке, – der, mit dieser
kleinen Wunde hier?!»– И делает неопределенный жест возле своего бедра,
в то время как испытующий взгляд его на какое-то мгновение останавливается поочередно на лицах больных, в том числе и на моем лице, и я очень сомневаюсь, что он меня не узнал, хотя он тут же отводит глаза и снова смотрит на Петьку, ожидая, торопя, требуя, как бы перекладывая на него бремя ответа. Я не произношу ни звука, но про себя уже готовлюсь вскочить, надеть полосатую робу и идти, идти куда-то, в самую гущу той сумятицы, что царит в лагере; и тут я с изумлением вижу, что Петька – по крайней мере, это написано у него на лице – понятия не имеет, кого же это имеет в виду господин врач; потом, после короткой растерянности, лицо у него вдруг светлеет, словно на него снизошло озарение; он произносит: «Ach… ja!» – и вытягивает руку в сторону парня с огнестрельным ранением; и врач сразу соглашается с ним, на лице у него тоже отражается что-то вроде просветления, словно он рад, что, да-да, Петька угадал его самую большую заботу и у него просто гора с плеч
свалилась, ей-богу. «Der geht sofort nach Наusе», – тут же отдает распоряжение врач; и тогда на моих глазах происходит нечто очень странное, необычное, даже, я бы сказал, неприличное, подобного чему я до сего дня не видел в нашей палате и на что смотрю, едва удерживаясь от краски стыда. Дело в том, что парень с огнестрельным ранением, поднявшись с койки и встав перед врачом, сначала складывает ладони, словно собираясь молиться, затем,
после того как тот, на мгновение потеряв самообладание, ошеломленно отступает на шаг, падает на колени и обеими руками обхватывает ноги врача; потом я уловил лишь быстрый взмах руки доктора и громкий звук пощечины, увидел лишь возмущение у него на лице, но слов его, перед тем как он коленом оттолкнул с дороги препятствие и с перекошенным, даже более красным, чем обычно, лицом выскочил из палаты, – слов его я уже не смог разобрать. Опустевшую койку вскоре занял новый больной, опять же молодой парень; хорошо знакомая мне плотная повязка свидетельствовала о том, что на ноге у него уже нет ни одного пальца. Когда Петька потом проходил мимо меня, я произнес, почти шепотом, как бы по секрету: «Дзенькуе, Петька!» Но по его недоуменному «Was?…», по тому, как на мое «Aber friiher, vorher…» – то есть «Ну, только что, перед этим…» – лицо его выразило лишь полнейшее непонимание, да он еще и головой затряс, чтобы подтвердить это, – тут я сообразил, что на сей раз, видимо, я совершил что-то неприличное и что есть вещи, с которыми, выходит, мы должны разбираться исключительно сами, внутри себя, так получается. Ну что ж, тут, во-первых, все было по справедливости, – таково, во всяком случае, было мое мнение: ведь, в конце концов, я в палате куда дольше, чем тот, с огнестрельной раной; потом, он и поздоровее, чем я, и, конечно же, там, вне стен госпиталя, у него куда больше шансов уцелеть; ну а кроме того, мне, видимо, легче смириться с чужим несчастьем, чем со своим, вот такой вывод я не мог не сделать, такой урок не мог не извлечь, как ни смотри, как ни взвешивай, с какой стороны к вопросу ни подходи. Самое главное было другое: об этом ли думать, когда вокруг стреляют? И двумя днями позже уже у нас в палате звякнуло стекло и шальная пуля вонзилась в противоположную стену. В тот день случилось еще одно событие;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64