Я надел белую рубашку. Фонтан на площади журчал. Я не стал мыться.
Я надел темный костюм. Это не был римский костюм. Это не был костюм элегантного римского покроя. Фонтан на площади журчал. Я надел немецкий костюм. Я немецкий композитор. Я немецкий композитор, приехавший в Рим. Фонтан журчал. Вода падала в бассейн. Монеты падали в бассейн. Боги и мифические существа не благодарили. Туристы вычеркивали фонтан из списка достопримечательностей, они его осмотрели, они сфотографировали льющуюся воду и богов, урожай с него был собран полностью, фонтан был запечатлен в памяти и стая одним из воспоминаний о путешествии. Для меня он был дивным сном. Мальчишки выуживали монеты, которые туристы бросали в воду. Мальчишки были красивы; они закатали короткие штаны, обнажив стройные ноги. Я — в своей белой рубашке и черном костюме — охотно сел бы наг барьер фонтана. Я смотрел бы на мальчишек и с охотой наблюдал бы, как красивы и как жадны эти мальчишки до денег.
К концертному залу устремлялся шумный поток машин. Непрерывно раздавался свисток полицейского. Его перчатки напоминали две изящные белые птицы. Подъезжали молодые королевы кружев, старухи под вуалями с бриллиантовыми диадемами, графы рекламы, графы министерства иностранных дел, знаменитые женихи-обманщики, посланники, поседевшие от неприятных посланий, мать Снегурочки, а впереди всех — сестры Золушки, они выступали, как королевы красоты, и фотографы озаряли их вспышками; пританцовывающие законодатели мод с помощью тщеславных манекенов старались привлечь внимание к своим деловым мечтам, известные звезды экрана зевали прямо в лицо юным и богатым наследницам, и все они воздавали должное музыке, они высшее общество, их нельзя отличить друг от друга, у них одно лицо. Критики скрывались под характерными личинами, издатели от сплошного доброжелательства сияли, как полная луна. Антрепренеры выставляли напоказ свое чувствительное, больное сердце. Грузовик с красными флагами прогромыхал мимо. Листовки, словно стая завистливых серых воробьев, порхали над белыми перчатками полицейского. Пала крепость в джунглях. Но кому до этого дело? Биржа реагировала четко. Ага-Хан не появился. Он ожидал в своей вилле на берегу моря «Волну» Хокусаи. Но добрый десяток членов наблюдательного совета акционерных обществ все же явились. Здесь знали друг друга и раскланивались; а дамы вовсю стремились затмить богинь. Я был без шляпы, а не то я снял бы ее, ведь здесь собрались мои заказчики и хозяева, они кормили и поощряли меня, содействовали моему успеху, даже промышленность была представлена: проконсультировавшись с философами-пессимистами, они учредили музыкальную премию, за премией от фабрикантов должна последовать премия профсоюзов, за премией имени Форда — премия имени Маркса, меценатство становится все более анонимным. Моцарт был камердинером у сиятельных особ, а чьим камердинером являюсь я, стремящийся быть свободным, и где же великие люди, о которых говорил Августин, жаждущие после трудов отдаться музыке для восстановления своей души? Ни одной души я не видел. Вероятно, платья были слишком роскошными.
А может быть, я так ожесточен потому, что не купил себе фрака? Кого должна радовать моя музыка? И разве она вообще должна радовать? Она должна будить тревогу. Но здесь она ни в ком ее не пробудит.
У входа на галерку фотографов не было. Молодые люди, молодые женщины и — как ни странно — совсем пожилые люди шли через этот вход. Мастеру хочется верить, что молодежь за него, и он считает, что будущее за ним, если ему аплодирует галерка. Будут ли они мне аплодировать? Разве я писал для них, для этих гордых бедных девушек? На меня они не смотрели. А бедно одетые мужчины? Это, вероятно, студенты, будущие атомные чародеи, которым всегда угрожает опасность быть похищенными или растертыми между Западом и Востоком, а может быть, это просто будущие экономисты или зубные врачи — я, вероятно, все-таки тосковал по тем особым слушателям, о которых говорил Августин. Прошло несколько священников, прошло несколько молодых рабочих. Взволную ли я их? Как мне хотелось бы во всей молодежи — в юных исследователях, студентах, рабочих, священниках, девушках — почувствовать своих друзей, своих камрадов; но слово «камрад» было навязано мне с юных лет, и оно мне отвратительно. И когда я увидел студентов и рабочих, я подумал также: пролетарии и интеллигенты, объединяйтесь! — но я не верил в это, не верил, что из такого объединения возникнет новый мир; Гитлер, Юдеян, мое семейство, нацистская школа — они отняли у меня веру в любое объединение. Поэтому я приветствовал лишь немногих стариков, которые, затерявшись среди молодежи, восходили на Олимп, — они были одиноки, и, вероятно, концерт мой предназначен для одиноких.
В артистической меня ждал Кюренберг. В его облике было поистине нечто классическое. Фрак сидел на нем, как на мраморной статуе, а над белизной манишки, воротничка и галстука бабочкой величественно, по-императорски высилась голова. Он был мудр. Он не торчал по-дурацки на улице, разглядывая публику. Он сознавал свое превосходство. Какое ему дело до их тщеславия и до их иллюзий? В его глазах общество выполняло лишь одну функцию, оно, словно мощные кариатиды, должно поддерживать сказочный замок музыки, волшебный храм звуков, и совершенно несущественно, из каких соображений оно это делает. Ильза Кюренберг была в простом черном платье. И оно тоже сидело, как на мраморной статуе. Оно облегло ее так, словно это была тонкая черная кожа хорошо сохранившейся мраморной скульптуры. Кюренберг хотел отправить меня в ложу. Он видел, что я явился не во фраке, и это его сердило. Он был выше этих условностей и считал, что, раз я пренебрег фраком и не подчинился общепринятым обычаям, значит, я придаю одежде и условностям больше значения, чем они заслуживают. Он был прав. Я злился на себя. Нужно соблюдать правила игры и избегать трудностей и столкновений. Звонок возвестил начало, и оркестр вышел на эстраду, сто прославленных музыкантов принялись настраивать свои инструменты, и то тут, то там я слышал обрывки своей симфонии, они напоминали крики птицы, заблудившейся в чужом лесу. Мне пришлось проводить Ильзу Кюренберг в ложу, и я сказал ей, что отдал свой билет священнику. Я не сказал ей, что этот священник мой двоюродный брат, и только теперь сообразил, что здесь, в Риме, Адольф Юдеян будет сидеть в ложе рядом с Ильзой Ауфхойзер из нашего города. Отец ее был убит, после того как сожгли его магазин. Отец Адольфа немало содействовал этому, он содействовал поджогу магазина и содействовал гибели старика Ауфхойзера. Мой отец мог сколько угодно воображать, что он не содействовал ни убийству, ни пожару.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55