» — закричала фрау Беренд. «Кто он?» — закричали лысоголовые торговцы. Фрау Беренд молчала. Стоит ли оповещать мир о своем позоре? «Не тот ли, что убил шофера такси?» — спросил один из лысоголовых. Он облизнулся. «Вон идет убийца!» — закричал второй. «Женщина говорит, что это он убил шофера. Она его опознала!» На лбу у второго лысоголового выступил пот. Толпу вновь захлестнула волна ярости. Разбитые окна ее несколько отрезвили, но едва они увидели человеческую дичь, как в них опять проснулись стадные, владеющие толпой инстинкты, ярость преследования и жажда крови. Раздался пронзительный свист, послышались выкрики: «Убийца и его шлюха!» — и вновь полетели камни. Камни летели в небесно-голубой лимузин. Они попадали в Вашингтона и Карлу, они попадали в Ричарда Кирша, который бросился им на помощь, защищая Америку, черную братскую Америку, злодейски брошенные камни попадали в Америку и в Европу, наносили бесчестие прославленному европейскому духу, унижали все человечество, камни настигли мечту о Париже, мечту о гостинице «Washington's Inn», мечту под названием вход открыт для всех , но они не могли сразить мечту, мечта была сильней, чем каждый брошенный камень, и они сразили маленького мальчика, который с криком «мама» бежал к небесно-голубой машине.
Щенок жался к Эмилии. Он все еще боялся. Он боялся других собак, живших в особняке на Фуксштрассе, боялся кошек и крикуна-попугая, боялся холодной и мертвой атмосферы, которая царила в доме. Но звери его не тронули. Они успокоились. Они порычали, повыли, повизжали, обнюхали его и затем успокоились. Она знала, что щенок приживется. Он будет новым спутником, новым товарищем, пусть остается. В этом доме чаете не хватает еды для людей, но для зверей всегда что-нибудь да найдется. Щенок привыкнет к холодной и мертвой атмосфере, а залогом теплоты и дружбы ему будет служить Эмилия. Но сама Эмилия мерзла. Она надеялась, что Филипп уже дома и ожидает ее. Она была еще доктором Джекилем. Она выпила еще совсем немного, желая остаться доктором Джекилем. Доктор Джекиль хотел быть ласковым с Филиппом. Но Филиппа не было. Он не вернулся к ней. Он разлюбил милого доктора Джекиля. О, как она ненавидела этот дом, из которого она никогда не сможет уйти, уйти раз и навсегда! Дом был могилой, но в этой могиле лежала живая Эмилия и не могла ее оставить. Как она ненавидела картины, которые понавесил Филипп! Кентавр с обнаженной женщиной на спине, копия с помпеянской фрески, пристально смотрел на нее и насмешливо улыбался. В действительности лицо кентавра ничего не выражало. Оно ничего не выражало, как и все лица на помпеянских росписях, но Эмилии почему-то казалось, что кентавр насмехается над ней. Филипп ведь тоже ее похитил, правда, не на спине, но обнаженную и юную, он вырвал ее из прекрасной и наивной веры, в которой она пребывала, веры в собственность и незыблемое право собственности, и умчал ее в свое интеллектуальное царство, царство бедности, сомнений и угрызений совести. В темной рамке висела гравюра Пиранези, изображавшая развалины древнеримского акведука, напоминание о гибели и упадке. Сплошной тлен окружал Эмилию, вещи из наследства советника коммерции, мертвые книги, мертвый дух, мертвое искусство. Этот дом невыносим. Разве у нее нет друзей? Друзей среди живых? Не пойти ли к Мессалине и Александру? У Мессалины будет вино и музыка, у Мессалины будут танцы, у Мессалины она найдет забвение. «Если я туда пойду, — сказала себе Эмилия, — я вернусь домой в образе мистера Хайда. Ну и ладно, — сказала она себе, — ведь Филипп не пришел. Он пришел бы, если бы хотел, чтоб этого не было. Почему я должна его ждать? Я еще не вдова. Почему я должна жить отшельницей? А если бы-он пришел? Что изменилось бы? Ничего! Не было бы ни музыки, ни танцев. Мы мрачно сидели бы друг против друга. Нам осталась лишь любовь, эротическое отчаяние. Так почему бы мне не напиться, почему не стать мистером Хайдом?»
Филипп вел Кэй к выходу. Он успел увидеть, как раскланивается Эдвин, как медленно наклоняет голову и, стыдясь, закрывает глаза, словно выпавшие ему на долю почести и успех (все то, из-за чего он втайне завидовал актерам и исполнителям главных ролей на сцене времени) достались ему по чистому недоразумению и были чем-то явным и отвратительным, нечестным выпадом, последовавшим за непониманием, облегчением для слушателей, которые, ничего не поняв из слов Эдвина, теперь аплодисментами очищали себя, словно от липкой паутины, от налета его духа, сперва тончайшего и нежного, но огрубевшего в зеве громкоговорителей и уже мертвого, ставшего тленом и прахом, едва он достиг публики; это было стыдно, и, как бы сознавая, что это стыдно, воспринимая это как издевку, как торжество предприимчивости, сплошных условностей, антидуховности и бесславного домогательства славы, писатель, стыдясь, закрывал глаза. Филипп понял его. Он думал: «Мой несчастный брат, мой дорогой брат, мой великий брат». Эмилия сказала бы: «И мой бедный брат. Почему не добавишь?» — «Конечно. И мой бедный брат, — возразил бы Филипп, — но это несущественно. То, что ты зовешь бедностью, — это сердце писателя, счастье, любовь и величие писательской жизни облепляют его, точно снежные массы ядро лавины. Пусть это мерзлота, Эмилия, но Эдвин, его слова, его дух, его миссия, которые, как видишь, не потрясли этот зал и не оказали на него заметного воздействия, принадлежат к великим лавинам, что низвергаются в долину нашего времени». — «Все разрушая вокруг, — добавила бы Эмилия, — и распространяя холод». Но Эмилии не было рядом, она скорее всего сидит дома, сотворяя вином и водкой мерзкого мистера Хайда, который оплакивает разрушение собственности, и, став из-за разрушения собственности заправским пьянчужкой, пытается мелкими разрушениями, пьяным, неудержимым буйством бороться о великими разрушениями времени. Филипп вел Кэй к выходу. Они ускользнули от учительниц; они спаслись от Александра и Мессалины. Американские учительницы, в меру напомаженные, со вкусом одетые и сравнительно хорошо обеспеченные, стояли в актовом зале бедные и запуганные, словно немецкие учительницы. Они записали в свои блокноты мертвые слова, перечень мертвых слов, эпитафии духа; слова, не способные им что-либо прояснить, не говоря уже о том, чтобы пробудить их к жизни. Их ждал автобус, чтобы отвезти в гостиницу, их ждал в гостинице холодный ужин, потом письма, которые они будут писать в Массачусетс, «мы-осмотрели — немецкий-город, мы-слышали-выступление-Эдвина-и-оно-нам-очень-понравилось», их ждала гостиничная кровать, точно такая же, как кровати в других городах, где они побывали. Что же оставалось? Оставалась мечта. И постигшее их разочарование с Кэй; прелестная, бесстыжая, она убежала с немецким поэтом, о котором они толком не знали, ни кто он, ни как его зовут, пришлось им всерьез призадуматься, не сообщить ли в полицию, но мисс Бернет высказалась против и напугала мисс Уэскот скандалом, который наверняка произойдет, если военная полиция на машинах с сиренами пустится на розыски маленькой вероломной Кэй.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
Щенок жался к Эмилии. Он все еще боялся. Он боялся других собак, живших в особняке на Фуксштрассе, боялся кошек и крикуна-попугая, боялся холодной и мертвой атмосферы, которая царила в доме. Но звери его не тронули. Они успокоились. Они порычали, повыли, повизжали, обнюхали его и затем успокоились. Она знала, что щенок приживется. Он будет новым спутником, новым товарищем, пусть остается. В этом доме чаете не хватает еды для людей, но для зверей всегда что-нибудь да найдется. Щенок привыкнет к холодной и мертвой атмосфере, а залогом теплоты и дружбы ему будет служить Эмилия. Но сама Эмилия мерзла. Она надеялась, что Филипп уже дома и ожидает ее. Она была еще доктором Джекилем. Она выпила еще совсем немного, желая остаться доктором Джекилем. Доктор Джекиль хотел быть ласковым с Филиппом. Но Филиппа не было. Он не вернулся к ней. Он разлюбил милого доктора Джекиля. О, как она ненавидела этот дом, из которого она никогда не сможет уйти, уйти раз и навсегда! Дом был могилой, но в этой могиле лежала живая Эмилия и не могла ее оставить. Как она ненавидела картины, которые понавесил Филипп! Кентавр с обнаженной женщиной на спине, копия с помпеянской фрески, пристально смотрел на нее и насмешливо улыбался. В действительности лицо кентавра ничего не выражало. Оно ничего не выражало, как и все лица на помпеянских росписях, но Эмилии почему-то казалось, что кентавр насмехается над ней. Филипп ведь тоже ее похитил, правда, не на спине, но обнаженную и юную, он вырвал ее из прекрасной и наивной веры, в которой она пребывала, веры в собственность и незыблемое право собственности, и умчал ее в свое интеллектуальное царство, царство бедности, сомнений и угрызений совести. В темной рамке висела гравюра Пиранези, изображавшая развалины древнеримского акведука, напоминание о гибели и упадке. Сплошной тлен окружал Эмилию, вещи из наследства советника коммерции, мертвые книги, мертвый дух, мертвое искусство. Этот дом невыносим. Разве у нее нет друзей? Друзей среди живых? Не пойти ли к Мессалине и Александру? У Мессалины будет вино и музыка, у Мессалины будут танцы, у Мессалины она найдет забвение. «Если я туда пойду, — сказала себе Эмилия, — я вернусь домой в образе мистера Хайда. Ну и ладно, — сказала она себе, — ведь Филипп не пришел. Он пришел бы, если бы хотел, чтоб этого не было. Почему я должна его ждать? Я еще не вдова. Почему я должна жить отшельницей? А если бы-он пришел? Что изменилось бы? Ничего! Не было бы ни музыки, ни танцев. Мы мрачно сидели бы друг против друга. Нам осталась лишь любовь, эротическое отчаяние. Так почему бы мне не напиться, почему не стать мистером Хайдом?»
Филипп вел Кэй к выходу. Он успел увидеть, как раскланивается Эдвин, как медленно наклоняет голову и, стыдясь, закрывает глаза, словно выпавшие ему на долю почести и успех (все то, из-за чего он втайне завидовал актерам и исполнителям главных ролей на сцене времени) достались ему по чистому недоразумению и были чем-то явным и отвратительным, нечестным выпадом, последовавшим за непониманием, облегчением для слушателей, которые, ничего не поняв из слов Эдвина, теперь аплодисментами очищали себя, словно от липкой паутины, от налета его духа, сперва тончайшего и нежного, но огрубевшего в зеве громкоговорителей и уже мертвого, ставшего тленом и прахом, едва он достиг публики; это было стыдно, и, как бы сознавая, что это стыдно, воспринимая это как издевку, как торжество предприимчивости, сплошных условностей, антидуховности и бесславного домогательства славы, писатель, стыдясь, закрывал глаза. Филипп понял его. Он думал: «Мой несчастный брат, мой дорогой брат, мой великий брат». Эмилия сказала бы: «И мой бедный брат. Почему не добавишь?» — «Конечно. И мой бедный брат, — возразил бы Филипп, — но это несущественно. То, что ты зовешь бедностью, — это сердце писателя, счастье, любовь и величие писательской жизни облепляют его, точно снежные массы ядро лавины. Пусть это мерзлота, Эмилия, но Эдвин, его слова, его дух, его миссия, которые, как видишь, не потрясли этот зал и не оказали на него заметного воздействия, принадлежат к великим лавинам, что низвергаются в долину нашего времени». — «Все разрушая вокруг, — добавила бы Эмилия, — и распространяя холод». Но Эмилии не было рядом, она скорее всего сидит дома, сотворяя вином и водкой мерзкого мистера Хайда, который оплакивает разрушение собственности, и, став из-за разрушения собственности заправским пьянчужкой, пытается мелкими разрушениями, пьяным, неудержимым буйством бороться о великими разрушениями времени. Филипп вел Кэй к выходу. Они ускользнули от учительниц; они спаслись от Александра и Мессалины. Американские учительницы, в меру напомаженные, со вкусом одетые и сравнительно хорошо обеспеченные, стояли в актовом зале бедные и запуганные, словно немецкие учительницы. Они записали в свои блокноты мертвые слова, перечень мертвых слов, эпитафии духа; слова, не способные им что-либо прояснить, не говоря уже о том, чтобы пробудить их к жизни. Их ждал автобус, чтобы отвезти в гостиницу, их ждал в гостинице холодный ужин, потом письма, которые они будут писать в Массачусетс, «мы-осмотрели — немецкий-город, мы-слышали-выступление-Эдвина-и-оно-нам-очень-понравилось», их ждала гостиничная кровать, точно такая же, как кровати в других городах, где они побывали. Что же оставалось? Оставалась мечта. И постигшее их разочарование с Кэй; прелестная, бесстыжая, она убежала с немецким поэтом, о котором они толком не знали, ни кто он, ни как его зовут, пришлось им всерьез призадуматься, не сообщить ли в полицию, но мисс Бернет высказалась против и напугала мисс Уэскот скандалом, который наверняка произойдет, если военная полиция на машинах с сиренами пустится на розыски маленькой вероломной Кэй.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62