– кричала со сцены какая-то еле различимая звезда.
– Да! – Кричал ей народ.
– Где пиво– то? – кричал нам Лукьянов.
– Не знаю… – отвечала я.
Мы толкались как маленькие кровяные тельца внутри огромного организма детины-дебила, не понимая, что происходит.
– «Свободу слова!» – говорили нам со сцены.
– Му – отвечал детина.
Потом его возьмут за руку и, маня пряником, поведут на работу и голосовать, а он, капризничая, демонстрируя наличие некой воли, все же пойдет.
– Ты читал «критику чистого разума»? – спросят его.
– Да… – наврет он.
– Тогда за свободу пойдешь?
– Естесено. – пробурчит он и сожмет кулаки.
Неясный образ свободы слова возникает в его допентиумном сознании. Образ долго загружается, виснет, но кулаки сжаты.
Тем временем со сцены поступило предложение объединяться – мы поспешили уйти.
– Пиво ушло, как дети в школу… – задумчиво сказал Лукьянов, когда мы спускались в метро. Эскалатор тащился вниз, к клаустрофобической кабинке с бабушкой под красной кепкой, которая не уставала повторять: «стойте справа, проходите слева».
– На патриотических концертах всегда позитивней. И звезд больше – заметил Медведев, стоя слева.
– Кому не насрать на звезд и на концерты – поднимите руки! – Лукьянов предложил уже традиционный способ закрыть тему.
47…
Снег завалил нашу «аудюху» по самую голову. Надо почистить – в память о нашем море.
Мама ушла на собрание. Телефон трезвонит день на пролет: «трррр – тррр – тррр» – мы все стали мобильными.
– Ваш отец серьезно болен. Он в больнице… – знакомый голос длинной «коллеги» диктует мне адрес и с укоризной, вместо до свидания, добавляет: – «Как вам не стыдно!», – как будто я и есть та самая хворь, подкосившая папашу.
Чувство долга странная штука. Не скажу, что оно тяготит меня, напротив, когда мне лень углубляться, анализировать и проникаться ситуацией – я просто руководствуюсь чувством долга, как инструкцией по безопасности на борту самолета: достать – надуть – и разбиться вдребезги с чувством выполненного долга.
Я взяла из стола немного денег – купила мандаринов – и отправилась к папе.
Я «углубилась» в метро…
Поезд меряет мое время остановками. «Октябрьская» – называет он еще семь пустых минут моей жизни, «Ленинский проспект». Замученные работой люди глядят на меня, повиснув на поручнях. Когда поезд тормозит – они покачиваются, как огурцы на яблоне, – но не падают, потому, что не растут огурцы на деревьях. Кто-то кому – то уступает и не уступает место – мы висим на железных ветвях, терпеливо пережидая ненужное время наших жизней. А теперь я иду по снегу – как тогда, с Екатериной Николаевной. И вместо ранца у меня – мандарины, но совершенно так же как прежде, я иду в учреждение, для людей учрежденное, потому что так надо… А во всех подобных учреждениях прячутся, доживая свой век, жители совка: они могут не пустить тебя в палату, они могут отчитать тебя при классе, они могут обидеть тебя и заставить им служить. О, они всевластны, эти неудавшиеся лавочники – госпожи уборщицы и директрисы, серые мужчинки, пропускающие и ставящие разные печати. О, как они царствовали во времена совка! И теперь ты, дитя рыночной экономики, отплатишь им сполна за развал СССР, придя в школу, больницу, библиотеку и паспортный стол.
– Куда пошла? – окликнула меня королева.
– О, госпожа, я сейчас надену бахилы и пойду в прекрасную палату, где возлежит мой отец…
Королева смотрит на меня изучающе, на полу раскинуты полы ее тряпки.
– До приемных часов еще четыре минуты… – гневится королева.
Ничего не ответив, я сажусь на банкетку у входа.
– И здесь я буду сейчас… Мешаете… – королева берет свой жезл и направляется к банкетке.
Она почти толкает меня. А мне ведь нужно, и потому я терплю. А куда я денусь? Чувство долга же…
– Слушайте, мадам, – все-таки начинаю я, – Во-первых, не хамите, а то я про вас такой сюжет в новости отгрохаю, что вас даже на кладбище сторожем не возьмут, а во-вторых, если у вас настроение хреновое – то сверните его в трубочку и засуньте себе в свой толстый, совковый зад!
Четыре минуты прошло, я, не дожидаясь ответа, пошла по коридору к палате. Почти не было стыдно, хотя перед глазами всплыла душная семья этой несчастной тетки с двоечниками и мужем, который пьет, как будто он без дна.
47…
Я стою в дверях палаты. Отец спит. Ему снятся дельфины и парапланы, коллекционные солдатики и шашлык. «Стою ли я этого сна?» – думаю. Смогу ли я доставить ему радости ну хотя бы как тот, с шашкой наголо, с отколотой правой рукой?… Нет, конечно… понимаю, вешаю мандарины на ручку двери и ухожу…
48…
Иногда я смотрю фотографии. Глупая традиция улыбаться фотоаппарату превращает мое фотографическое прошлое в сплошное счастье. Вот я с папой… Улыбаемся…А ведь я точно помню, что он сжимал мою руку так сильно, что я старалась не думать о том, что это моя рука… А теперь, оказывается, было счастье… Мой класс… И за чем я слушалась этого фотографа в грязной байковой рубахе навыпуск – и растягивала рот? Надо было послать его в жопу, чтобы он не снимал вранье, чтобы потом, однажды, в старческом маразме, я не решила, глядя на фотографический снимок, что была счастлива.
А я все улыбалась. Улыбалась и ждала. Ждала, что вот-вот, совсем скоро, можно будет отмереть и больше не улыбаться, ждала, что меня заберут из сада – и наступит счастье; ждала, что отсижу эти десять лет в гимназии и наступит настоящая жизнь… Ждала, что пройдут эти пять бестолковых лет «на вышке» и… А теперь, смотрю фотографии и оказывается… Оказывается: счастье было изобретено вместе с фотоаппаратом.
Четверть лишней жизни… Следующая остановка «Октябрьская»…
Теперь мне очень жалко этого времени. Не потому, что я нашла бы ему лучшее применение – молоко все равно бы кисло и молочные зубы выпадали – а потому, что все это время меня не было. Время было, а меня не было.
А вот теперь я почти знаю, что я есть. Знаю ровно настолько, чтобы, робко краснея, катая в руке шарик из старой жевачки, сказать:
– Я… есть, господа. Извините… В жопу… Блин…
А время смотрит на меня сверху брезгливо и говорит:
– А Я – Бог!…И меня нет!
49…
Море замерзло, ожидая нас. Я чувствую себя сволочью из-за зажатых денег.
Футбольная команда Скворцова и Медведева проиграла. Они пьют. Пьют многозначно, по-мужски, как пьют герои фильмов, похоронив лучшего друга. В квартире Урюковой тихо. Мы доедаем сыр. Медведев, запрокинув голову, выливает себе в глотку стопку. Кино.
Зима не кончается. Она тикает снежинками, дышит впалой грудью подтаявших пустырей. Зима – это бедствие. И лыжи, и палки, и коньки, и сноуборды – фанатичная борьба за удовольствие, во что бы то ни стало – не спасут от зимы.
– Зима… – говорю я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
– Да! – Кричал ей народ.
– Где пиво– то? – кричал нам Лукьянов.
– Не знаю… – отвечала я.
Мы толкались как маленькие кровяные тельца внутри огромного организма детины-дебила, не понимая, что происходит.
– «Свободу слова!» – говорили нам со сцены.
– Му – отвечал детина.
Потом его возьмут за руку и, маня пряником, поведут на работу и голосовать, а он, капризничая, демонстрируя наличие некой воли, все же пойдет.
– Ты читал «критику чистого разума»? – спросят его.
– Да… – наврет он.
– Тогда за свободу пойдешь?
– Естесено. – пробурчит он и сожмет кулаки.
Неясный образ свободы слова возникает в его допентиумном сознании. Образ долго загружается, виснет, но кулаки сжаты.
Тем временем со сцены поступило предложение объединяться – мы поспешили уйти.
– Пиво ушло, как дети в школу… – задумчиво сказал Лукьянов, когда мы спускались в метро. Эскалатор тащился вниз, к клаустрофобической кабинке с бабушкой под красной кепкой, которая не уставала повторять: «стойте справа, проходите слева».
– На патриотических концертах всегда позитивней. И звезд больше – заметил Медведев, стоя слева.
– Кому не насрать на звезд и на концерты – поднимите руки! – Лукьянов предложил уже традиционный способ закрыть тему.
47…
Снег завалил нашу «аудюху» по самую голову. Надо почистить – в память о нашем море.
Мама ушла на собрание. Телефон трезвонит день на пролет: «трррр – тррр – тррр» – мы все стали мобильными.
– Ваш отец серьезно болен. Он в больнице… – знакомый голос длинной «коллеги» диктует мне адрес и с укоризной, вместо до свидания, добавляет: – «Как вам не стыдно!», – как будто я и есть та самая хворь, подкосившая папашу.
Чувство долга странная штука. Не скажу, что оно тяготит меня, напротив, когда мне лень углубляться, анализировать и проникаться ситуацией – я просто руководствуюсь чувством долга, как инструкцией по безопасности на борту самолета: достать – надуть – и разбиться вдребезги с чувством выполненного долга.
Я взяла из стола немного денег – купила мандаринов – и отправилась к папе.
Я «углубилась» в метро…
Поезд меряет мое время остановками. «Октябрьская» – называет он еще семь пустых минут моей жизни, «Ленинский проспект». Замученные работой люди глядят на меня, повиснув на поручнях. Когда поезд тормозит – они покачиваются, как огурцы на яблоне, – но не падают, потому, что не растут огурцы на деревьях. Кто-то кому – то уступает и не уступает место – мы висим на железных ветвях, терпеливо пережидая ненужное время наших жизней. А теперь я иду по снегу – как тогда, с Екатериной Николаевной. И вместо ранца у меня – мандарины, но совершенно так же как прежде, я иду в учреждение, для людей учрежденное, потому что так надо… А во всех подобных учреждениях прячутся, доживая свой век, жители совка: они могут не пустить тебя в палату, они могут отчитать тебя при классе, они могут обидеть тебя и заставить им служить. О, они всевластны, эти неудавшиеся лавочники – госпожи уборщицы и директрисы, серые мужчинки, пропускающие и ставящие разные печати. О, как они царствовали во времена совка! И теперь ты, дитя рыночной экономики, отплатишь им сполна за развал СССР, придя в школу, больницу, библиотеку и паспортный стол.
– Куда пошла? – окликнула меня королева.
– О, госпожа, я сейчас надену бахилы и пойду в прекрасную палату, где возлежит мой отец…
Королева смотрит на меня изучающе, на полу раскинуты полы ее тряпки.
– До приемных часов еще четыре минуты… – гневится королева.
Ничего не ответив, я сажусь на банкетку у входа.
– И здесь я буду сейчас… Мешаете… – королева берет свой жезл и направляется к банкетке.
Она почти толкает меня. А мне ведь нужно, и потому я терплю. А куда я денусь? Чувство долга же…
– Слушайте, мадам, – все-таки начинаю я, – Во-первых, не хамите, а то я про вас такой сюжет в новости отгрохаю, что вас даже на кладбище сторожем не возьмут, а во-вторых, если у вас настроение хреновое – то сверните его в трубочку и засуньте себе в свой толстый, совковый зад!
Четыре минуты прошло, я, не дожидаясь ответа, пошла по коридору к палате. Почти не было стыдно, хотя перед глазами всплыла душная семья этой несчастной тетки с двоечниками и мужем, который пьет, как будто он без дна.
47…
Я стою в дверях палаты. Отец спит. Ему снятся дельфины и парапланы, коллекционные солдатики и шашлык. «Стою ли я этого сна?» – думаю. Смогу ли я доставить ему радости ну хотя бы как тот, с шашкой наголо, с отколотой правой рукой?… Нет, конечно… понимаю, вешаю мандарины на ручку двери и ухожу…
48…
Иногда я смотрю фотографии. Глупая традиция улыбаться фотоаппарату превращает мое фотографическое прошлое в сплошное счастье. Вот я с папой… Улыбаемся…А ведь я точно помню, что он сжимал мою руку так сильно, что я старалась не думать о том, что это моя рука… А теперь, оказывается, было счастье… Мой класс… И за чем я слушалась этого фотографа в грязной байковой рубахе навыпуск – и растягивала рот? Надо было послать его в жопу, чтобы он не снимал вранье, чтобы потом, однажды, в старческом маразме, я не решила, глядя на фотографический снимок, что была счастлива.
А я все улыбалась. Улыбалась и ждала. Ждала, что вот-вот, совсем скоро, можно будет отмереть и больше не улыбаться, ждала, что меня заберут из сада – и наступит счастье; ждала, что отсижу эти десять лет в гимназии и наступит настоящая жизнь… Ждала, что пройдут эти пять бестолковых лет «на вышке» и… А теперь, смотрю фотографии и оказывается… Оказывается: счастье было изобретено вместе с фотоаппаратом.
Четверть лишней жизни… Следующая остановка «Октябрьская»…
Теперь мне очень жалко этого времени. Не потому, что я нашла бы ему лучшее применение – молоко все равно бы кисло и молочные зубы выпадали – а потому, что все это время меня не было. Время было, а меня не было.
А вот теперь я почти знаю, что я есть. Знаю ровно настолько, чтобы, робко краснея, катая в руке шарик из старой жевачки, сказать:
– Я… есть, господа. Извините… В жопу… Блин…
А время смотрит на меня сверху брезгливо и говорит:
– А Я – Бог!…И меня нет!
49…
Море замерзло, ожидая нас. Я чувствую себя сволочью из-за зажатых денег.
Футбольная команда Скворцова и Медведева проиграла. Они пьют. Пьют многозначно, по-мужски, как пьют герои фильмов, похоронив лучшего друга. В квартире Урюковой тихо. Мы доедаем сыр. Медведев, запрокинув голову, выливает себе в глотку стопку. Кино.
Зима не кончается. Она тикает снежинками, дышит впалой грудью подтаявших пустырей. Зима – это бедствие. И лыжи, и палки, и коньки, и сноуборды – фанатичная борьба за удовольствие, во что бы то ни стало – не спасут от зимы.
– Зима… – говорю я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15