Вдохните, задержите дыхание, выдохните. Я пытаюсь приспособиться к этому ритму, пытаюсь украдкой раз-другой вздохнуть в собственном ритме, пытаюсь под шумок кашлянуть, причем так, чтобы безликий, слегка искаженный механический голос меня на этом не поймал. Вдохните - еще пятнадцать минут, и всё кончится, а вероятно, даже меньше пятнадцати, ведь требовать от меня такого немыслимо, по сути кощунственно. - Сосредоточьтесь, пожалуйста. - Ничего от них не скроешь.
Спокойно. Спокойно спокойно спокойно. А ну-ка, возьмем себя в руки. Теперь я дышу совершенно механически, как желает голос, и при этом мне являются картины, возникающие сами собой. Мы втроем - ты, Урбан и я выходим из аудитории доктора Лангханс. Я вижу нас, мы молоды, точь-в-точь как на фотографии тех лет, я вижу и улыбку Урбана, позднее ты обратишь на нее мое внимание: Видела? Его ироническую усмешку? Конечно, ты слышал, что я сказала Урбану: Нынче ты вправду был хорош, - на что он, с этой иронической усмешкой, ответил: Стараемся, как можем. А ты, когда мы шли по мосту через Заале, в темноте, заметил: Он ведь разыгрывает сопричастность. Насмехается, разве ты не видишь, - над текстом, над Лангханс, над всеми нами, над тобой. Я этого не видела. Не хотела видеть. Усмешка не просто ироническая, сказал ты. Дьявольская. Итак, слово было произнесено, я ему противилась, а оно все крепче в меня вцеплялось. Лишь спустя много лет это слово смогло вновь прозвучать между нами, и в свою очередь я лишь спустя много лет смогла доверить тебе догадки насчет главного урбановского изъяна и главной его тревоги, осенившие меня, когда он блистательно интерпретировал текст, который мы, остальные, еле-еле осилили: г-жа Лангханс выбрала для семинара по развитию выразительной речи "Тяжелый час" Томаса Манна[5], текст трудный, она этого не отрицала, один автор описывает кризис другого, камуфляж, каким он наполовину маскирует, наполовину обнаруживает собственный кризис. Читать трудно. Двоякие смыслы. Урбан справился мастерски. Я смотрела на теплицы Ботанического сада, по которому, наверно, гулял Фридрих Шиллер, когда работал над "Валленштейном", и на который сейчас выходили окна нашей маленькой аудитории, - смотрела туда, чтобы никто не заметил слез, навернувшихся мне на глаза, не только от сочувствия духовным и телесным мукам Фридриха Шиллера, но и, главным образом, от легкой дрожи в голосе Урбана. Урбан, любезный мой друг. В ту пору мое чуткое ухо бдительно следило за всеми его высказываниями, меня не обманула дрожь в его голосе, когда он прочитывал слова вроде "всеми покинутый", "блуждания" и "неисцелимая скорбь души" или фразу: "Боль... Как от этого слова ширится грудь!" Нет, не обманула. Эту фразу он вдобавок сумел прочесть с притворным сопереживанием, которое могло ввести в заблуждение любого, только не тебя. И не меня, хоть я вслушивалась в его слова по совершенно другим причинам. Он не смог ввести меня в заблуждение - ни насчет своей фальшивости, ни насчет искренности, потом, когда дошел до предложения, которое словно бы удивило его, больше того, ошеломило: "Самый талант его - разве это не боль?" Крохотная предательская пауза после этой фразы, глубокий вздох - в них не было актерства. Ты, в плену предвзятости, то ли их не заметил, то ли не сумел правильно истолковать. А вот я заметила и поняла, потому что вопрос этот зацепил за живое и меня, и Урбана и потому что я, скрепя сердце и не доверяя себе, начала улавливать едва внятный и совсем иной ответ, чем он. Он-то, я поняла, осознал убийственную правду, что талантом не обладает, а именно талант и был предметом его мечтаний, и что никакая сила на свете, в том числе и его собственное горячее желание, не способна восполнить этот недостаток. Мне было его жаль, я чувствовала себя чуть ли не виноватой, потому и опустила взгляд перед иронической усмешкой, за которой он, как обычно, спрятался, когда мы прощались возле университета, потому, дорогой мой, и была взволнована. Лишь позднее я научилась бояться мстительности бездарных честолюбцев, и бояться сильно.
Дышать уже не надо. Мерцающие зеленые линии на мониторе наконец-то гаснут. Я бы ни секунды больше не выдержала. Через микрофон слышен деловитый мужской голос, обращается ко мне по имени. Теперь мы сделаем небольшой перерыв. Половина обследования позади. Осталось провести детальную съемку определенного участка брюшной полости, к которому надо присмотреться повнимательнее. Ну как, сможете? - спрашивает голос. С изумлением я слышу свое "да" и тотчас преисполняюсь презрения к себе. Надо же, никогда я не могу сказать "нет" на такие вопросы. Ведь подумать страшно, что еще десять, двадцать, тридцать минут придется вытягивать далеко назад вывернутые руки. А эта полная беззащитность в лучевой клетке, от которой всем остальным необходимо держаться на расстоянии. Я слышу, как открывается дверь. Шаги. Мужской голос, радиолог. Сейчас найдет что-нибудь, подложит мне под кисти. Волна благодарности захлестывает меня. Он заметил, и входит, и помогает. Необходимы еще более точные данные. Что-то там прорисовывается. Хирург сумеет оценить эту информацию.
Стало быть, все решено - хирург. Я сбиваюсь с дыхания, раз и другой, молодой мужской голос из микрофона отечески велит мне успокоиться. Сосредоточиться. Вдохните - задержите дыхание - выдохните. Получается. Я опять вхожу в ритм, перестаю думать. Один вопрос висит в пространстве: Что есть человеческое счастье? Тема для сочинения, а задала ее учительница, которая рассчитывала, что мы напишем: высшее счастье для нас - быть немцами.
Я рассказывала об этом Урбану, в те давние времена, когда еще не была знакома с тобой, в самом деле, с ним я познакомилась раньше, чем с тобой, и наверняка рассказывала ему такие вещи, какие позднее поверяла только тебе; мы стояли возле студенческой столовой, в те давно минувшие времена, куда я сейчас погружаюсь - меня погружают - лишь по причине тотального бессилия, ведь противиться я не в состоянии, здесь слово "тотальный" вполне на месте, хотя обычно я им пользоваться не могу, оно истрачено в одном чудовищном вопросе, который вплетен в жизнь целого поколения и отзывается в каждой фразе, где есть слово "тотальный" или "тотально", тотально сбрендил, тотально вымотался, говорят люди, вот и сегодня юная практикантка Эвелин: Ну, это было тотально излишне, - не знаю, о чем шла речь, и, наверно, она права, совершенно излишним может быть многое из того, что ей говорят или поручают, тотальной же бывает только война. Кстати, тоже тотально излишняя. Чту есть человеческое счастье, теперь? Этот вопрос я задала Урбану возле столовой, он рассмеялся и сказал, шаржируя манеру завсегдатая собраний, с легким саксонским акцентом: Как "что", товарищ? Борьба против угнетателей!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Спокойно. Спокойно спокойно спокойно. А ну-ка, возьмем себя в руки. Теперь я дышу совершенно механически, как желает голос, и при этом мне являются картины, возникающие сами собой. Мы втроем - ты, Урбан и я выходим из аудитории доктора Лангханс. Я вижу нас, мы молоды, точь-в-точь как на фотографии тех лет, я вижу и улыбку Урбана, позднее ты обратишь на нее мое внимание: Видела? Его ироническую усмешку? Конечно, ты слышал, что я сказала Урбану: Нынче ты вправду был хорош, - на что он, с этой иронической усмешкой, ответил: Стараемся, как можем. А ты, когда мы шли по мосту через Заале, в темноте, заметил: Он ведь разыгрывает сопричастность. Насмехается, разве ты не видишь, - над текстом, над Лангханс, над всеми нами, над тобой. Я этого не видела. Не хотела видеть. Усмешка не просто ироническая, сказал ты. Дьявольская. Итак, слово было произнесено, я ему противилась, а оно все крепче в меня вцеплялось. Лишь спустя много лет это слово смогло вновь прозвучать между нами, и в свою очередь я лишь спустя много лет смогла доверить тебе догадки насчет главного урбановского изъяна и главной его тревоги, осенившие меня, когда он блистательно интерпретировал текст, который мы, остальные, еле-еле осилили: г-жа Лангханс выбрала для семинара по развитию выразительной речи "Тяжелый час" Томаса Манна[5], текст трудный, она этого не отрицала, один автор описывает кризис другого, камуфляж, каким он наполовину маскирует, наполовину обнаруживает собственный кризис. Читать трудно. Двоякие смыслы. Урбан справился мастерски. Я смотрела на теплицы Ботанического сада, по которому, наверно, гулял Фридрих Шиллер, когда работал над "Валленштейном", и на который сейчас выходили окна нашей маленькой аудитории, - смотрела туда, чтобы никто не заметил слез, навернувшихся мне на глаза, не только от сочувствия духовным и телесным мукам Фридриха Шиллера, но и, главным образом, от легкой дрожи в голосе Урбана. Урбан, любезный мой друг. В ту пору мое чуткое ухо бдительно следило за всеми его высказываниями, меня не обманула дрожь в его голосе, когда он прочитывал слова вроде "всеми покинутый", "блуждания" и "неисцелимая скорбь души" или фразу: "Боль... Как от этого слова ширится грудь!" Нет, не обманула. Эту фразу он вдобавок сумел прочесть с притворным сопереживанием, которое могло ввести в заблуждение любого, только не тебя. И не меня, хоть я вслушивалась в его слова по совершенно другим причинам. Он не смог ввести меня в заблуждение - ни насчет своей фальшивости, ни насчет искренности, потом, когда дошел до предложения, которое словно бы удивило его, больше того, ошеломило: "Самый талант его - разве это не боль?" Крохотная предательская пауза после этой фразы, глубокий вздох - в них не было актерства. Ты, в плену предвзятости, то ли их не заметил, то ли не сумел правильно истолковать. А вот я заметила и поняла, потому что вопрос этот зацепил за живое и меня, и Урбана и потому что я, скрепя сердце и не доверяя себе, начала улавливать едва внятный и совсем иной ответ, чем он. Он-то, я поняла, осознал убийственную правду, что талантом не обладает, а именно талант и был предметом его мечтаний, и что никакая сила на свете, в том числе и его собственное горячее желание, не способна восполнить этот недостаток. Мне было его жаль, я чувствовала себя чуть ли не виноватой, потому и опустила взгляд перед иронической усмешкой, за которой он, как обычно, спрятался, когда мы прощались возле университета, потому, дорогой мой, и была взволнована. Лишь позднее я научилась бояться мстительности бездарных честолюбцев, и бояться сильно.
Дышать уже не надо. Мерцающие зеленые линии на мониторе наконец-то гаснут. Я бы ни секунды больше не выдержала. Через микрофон слышен деловитый мужской голос, обращается ко мне по имени. Теперь мы сделаем небольшой перерыв. Половина обследования позади. Осталось провести детальную съемку определенного участка брюшной полости, к которому надо присмотреться повнимательнее. Ну как, сможете? - спрашивает голос. С изумлением я слышу свое "да" и тотчас преисполняюсь презрения к себе. Надо же, никогда я не могу сказать "нет" на такие вопросы. Ведь подумать страшно, что еще десять, двадцать, тридцать минут придется вытягивать далеко назад вывернутые руки. А эта полная беззащитность в лучевой клетке, от которой всем остальным необходимо держаться на расстоянии. Я слышу, как открывается дверь. Шаги. Мужской голос, радиолог. Сейчас найдет что-нибудь, подложит мне под кисти. Волна благодарности захлестывает меня. Он заметил, и входит, и помогает. Необходимы еще более точные данные. Что-то там прорисовывается. Хирург сумеет оценить эту информацию.
Стало быть, все решено - хирург. Я сбиваюсь с дыхания, раз и другой, молодой мужской голос из микрофона отечески велит мне успокоиться. Сосредоточиться. Вдохните - задержите дыхание - выдохните. Получается. Я опять вхожу в ритм, перестаю думать. Один вопрос висит в пространстве: Что есть человеческое счастье? Тема для сочинения, а задала ее учительница, которая рассчитывала, что мы напишем: высшее счастье для нас - быть немцами.
Я рассказывала об этом Урбану, в те давние времена, когда еще не была знакома с тобой, в самом деле, с ним я познакомилась раньше, чем с тобой, и наверняка рассказывала ему такие вещи, какие позднее поверяла только тебе; мы стояли возле студенческой столовой, в те давно минувшие времена, куда я сейчас погружаюсь - меня погружают - лишь по причине тотального бессилия, ведь противиться я не в состоянии, здесь слово "тотальный" вполне на месте, хотя обычно я им пользоваться не могу, оно истрачено в одном чудовищном вопросе, который вплетен в жизнь целого поколения и отзывается в каждой фразе, где есть слово "тотальный" или "тотально", тотально сбрендил, тотально вымотался, говорят люди, вот и сегодня юная практикантка Эвелин: Ну, это было тотально излишне, - не знаю, о чем шла речь, и, наверно, она права, совершенно излишним может быть многое из того, что ей говорят или поручают, тотальной же бывает только война. Кстати, тоже тотально излишняя. Чту есть человеческое счастье, теперь? Этот вопрос я задала Урбану возле столовой, он рассмеялся и сказал, шаржируя манеру завсегдатая собраний, с легким саксонским акцентом: Как "что", товарищ? Борьба против угнетателей!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33