Вот почему Менди ничуть не удивил мой непомерный интерес к родственникам. У него и самого пробудился к ним интерес. И если только меня не обмануло выражение его уже помятого, отяжелевшего, доброго лица, он просил распространить мой интерес и на него. Ему хотелось сблизиться со мной.
— Уж не расчувствовался ли ты, а, Изя, по той простой причине, что вы с Шолемом совершали такие замечательные прогулки? А вдруг бы ты и сам смог оценить этот его выдающейся силы труд, прочти ты его? В корпорацию РЭНД небось дураков не берут — я все хочу, чтобы ты как-нибудь выбрал время рассказать мне об этой вашей сверхинтеллектуальной шараге.
— Точнее было бы сказать, не расчувствовался, а сочувствую.
В сфере нравственности дикое невежество, полный хаос.
Менди сказал:
— Если бы ты попытался с ним поговорить, он стал бы тебя поучать свысока, а что, нет, что ли? И раз ты ничего не смыслишь в этих его зиготах и гаметах, тебе волей-неволей пришлось бы сидеть и слушать…
Этим Менди хотел сказать, что он и я, мы-то понимаем друг друга, мы же с ним одной породы. Евреи, которых воспитала американская улица, мы же тут не чужие, мы же принесли в жизнь Америки столько пыла, энергии, любви, что сроднились с ней. Странно, что она начала уходить в забвение как раз в ту пору, когда эта замечательная демократия стала для нас своей. Как бы там ни было, но наша демократия уже passe. А новая демократия с ее новой системой абстрактных понятий удручающе жестока. Быть американцем во все времена было довольно абстрактной задачей. Ты приезжал в эту страну иммигрантом. Получал вполне приемлемое предложение и откликался на него. Ты обретал себя. При новой системе понятий ты себя терял. Они требовали пугающего отказа от собственных взглядов. Возьмем письмо Юнис в медучилище. Вверни словечко «порядочный» и обманывай с чистой совестью. Если ты затвердил новую систему понятий, извечные дилеммы — правда и ложь, добро и зло — переставали для тебя существовать. Тебе таких усилий стоило затвердить новые понятия, что уже одно это освобождало тебя от необходимости различать добро и зло. Ты усердно учил заданный от и до урок, вызубривал его наконец, и отныне тебе во тьме всходил свет. Ты мог, к примеру, сказать: «Чувство вины умерло. Люди имеют право наслаждаться, не мучаясь виной». Вызубрив этот неоценимый урок, ты плевал, что твоя дочь трахается с кем ни попадя, а ведь прежде у тебя был бы разрыв сердца. Воздаяние твое было в хорошо вызубренном уроке, он служил тебе наградой. Вот что она такое, эта новая проницательность. А ведь не исключено, что от нашей способности духовно проницать зависит, выживем ли мы, — сколько решений, причем сознательных, нам предстоит еще принять! Только не думайте, что я отвлекся, вовсе нет. Шолем, мой родственник, благородный человек, блуждал в дебрях старой проницательности. Превосходнейший человек, если верить, что его претензии небеспочвенны. Менди, мой родственник, в это не верил. Менди хотел напомнить мне: ведь мы с ним представители своеобразного периода развития еврейско-американских отношений (стертого с лица земли историей), и нас с ним столько всего объединяет, что Никакому вышедшему в тираж вундеркинду нас не понять.
— Менди, мне хотелось бы что-то сделать для Шолема.
— Я не уверен, имеем ли мы право ухлопать деньги нашего родственника Арти на то, чтобы похоронить Шолема в Восточной Германии.
— Правда твоя. Ну а ты бы никак не мог изыскать деньги, чтобы его великий труд прочли… найти биолога, который бы его отрецензировал. И философа, и историка.
— Не исключено. Я рассмотрю этот вопрос с душеприказчиками. И отзвоню тебе, — сказал Менди.
Мне стало ясно, что он и душеприказчики — одно лицо.
— Мне придется поехать за границу, — сказал я. — Возможно, я повидаюсь с Шолемом в Париже. В прощальном письме он писал, что собирается поехать туда, организовать это чествование марнских таксистов.
Я дал Менди телефон мисс Родинсон.
— Небось на «конкорде» полетишь, — сказал Менди.
Без малейшей зависти. А я был бы рад полететь в его компании.
Я сделал остановку в Вашингтоне, чтобы провести переговоры с Международным валютным фондом: коммерческие банки предполагали возобновить займы бразильцам. Я выкроил несколько часов для себя и употребил их, чтобы подобрать литературу по исследованиям Иохельсона и Богораза и сделать запрос в канцелярии посольства ГДР. Затем позвонил моей бывшей жене на Национальное общественное радио. Голос Изобел нынче один из самых широкоизвестных его голосов. После трех браков она вновь взяла свою девичью фамилию. Нередко вслед за задорной музыкальной заставкой программы я слышу: «А сейчас сообщение нашего корреспондента в Вашингтоне Изобел Гриншпан». Я пригласил Соболь пообедать со мной. Она отказалась: похоже, обиделась, что я не позвонил ей заранее из Чикаго. Сказала, что придет в «Хей-Адамс» — выпьет со мной коктейль.
При встречах с Изобел меня постоянно преследует мысль, что человек — это вид млекопитающих, и по сю пору не обретший устойчивости. Что я под этим подразумеваю: мало того, что среди нас изобилие слабоумных, хворых, недоразвитых (Изобел, к слову сказать, ни слабой, ни хворой не назовешь), но вдобавок подавляющему большинству людей и не суждено обрести равновесие: по природе своей они брюзги, капризные, раздражительные, беспокойные, ищут облегчения своим мукам и гневаются, что не находят. И такая женщина, как Изобел, поставившая своей целью произвести впечатление гармонической личности, отражает эту несчастную неустойчивость. Меня она отождествляет с ошибками, от которых избавилась; и успех свой мерит по тому, насколько увеличивается разрыв между нами. Изобел умная — даром, что ли, она член общества «Mensa» (а туда без высокого коэффициента умственного развития не примут), в эфире она — само обаяние, со мной же она несколько угрюма — можно подумать, она не вполне довольна своими «прозрениями». Как фигура общенационального масштаба, предлагающая в своей программе просвещенное толкование событий миллионам слушателей, Соболь «пропагандирует», «проповедует», но женщина она здравая, и втайне такого рода просветительство ее удручает.
Она заговорила со мной о Чикаго, с которым — в некоторых отношениях — отождествляет меня.
— Ваши белые политиканы не дают черному мэру и пальцем шевельнуть, а сами тем временем обдирают город как липку. Тебе же, разумеется, все яснее ясного. Тебе всегда все яснее ясного. Но ты предпочитаешь грезить наяву.
Соболь сегодня выглядела настолько необычно, что это бросалось в глаза. Вечер на носу, а она разрумянилась, что твоя заря. Смуглота ее отступала, подобно уходящей ночи. А уж благоухала она — куда там заре. Ну а так — харя харей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
— Уж не расчувствовался ли ты, а, Изя, по той простой причине, что вы с Шолемом совершали такие замечательные прогулки? А вдруг бы ты и сам смог оценить этот его выдающейся силы труд, прочти ты его? В корпорацию РЭНД небось дураков не берут — я все хочу, чтобы ты как-нибудь выбрал время рассказать мне об этой вашей сверхинтеллектуальной шараге.
— Точнее было бы сказать, не расчувствовался, а сочувствую.
В сфере нравственности дикое невежество, полный хаос.
Менди сказал:
— Если бы ты попытался с ним поговорить, он стал бы тебя поучать свысока, а что, нет, что ли? И раз ты ничего не смыслишь в этих его зиготах и гаметах, тебе волей-неволей пришлось бы сидеть и слушать…
Этим Менди хотел сказать, что он и я, мы-то понимаем друг друга, мы же с ним одной породы. Евреи, которых воспитала американская улица, мы же тут не чужие, мы же принесли в жизнь Америки столько пыла, энергии, любви, что сроднились с ней. Странно, что она начала уходить в забвение как раз в ту пору, когда эта замечательная демократия стала для нас своей. Как бы там ни было, но наша демократия уже passe. А новая демократия с ее новой системой абстрактных понятий удручающе жестока. Быть американцем во все времена было довольно абстрактной задачей. Ты приезжал в эту страну иммигрантом. Получал вполне приемлемое предложение и откликался на него. Ты обретал себя. При новой системе понятий ты себя терял. Они требовали пугающего отказа от собственных взглядов. Возьмем письмо Юнис в медучилище. Вверни словечко «порядочный» и обманывай с чистой совестью. Если ты затвердил новую систему понятий, извечные дилеммы — правда и ложь, добро и зло — переставали для тебя существовать. Тебе таких усилий стоило затвердить новые понятия, что уже одно это освобождало тебя от необходимости различать добро и зло. Ты усердно учил заданный от и до урок, вызубривал его наконец, и отныне тебе во тьме всходил свет. Ты мог, к примеру, сказать: «Чувство вины умерло. Люди имеют право наслаждаться, не мучаясь виной». Вызубрив этот неоценимый урок, ты плевал, что твоя дочь трахается с кем ни попадя, а ведь прежде у тебя был бы разрыв сердца. Воздаяние твое было в хорошо вызубренном уроке, он служил тебе наградой. Вот что она такое, эта новая проницательность. А ведь не исключено, что от нашей способности духовно проницать зависит, выживем ли мы, — сколько решений, причем сознательных, нам предстоит еще принять! Только не думайте, что я отвлекся, вовсе нет. Шолем, мой родственник, благородный человек, блуждал в дебрях старой проницательности. Превосходнейший человек, если верить, что его претензии небеспочвенны. Менди, мой родственник, в это не верил. Менди хотел напомнить мне: ведь мы с ним представители своеобразного периода развития еврейско-американских отношений (стертого с лица земли историей), и нас с ним столько всего объединяет, что Никакому вышедшему в тираж вундеркинду нас не понять.
— Менди, мне хотелось бы что-то сделать для Шолема.
— Я не уверен, имеем ли мы право ухлопать деньги нашего родственника Арти на то, чтобы похоронить Шолема в Восточной Германии.
— Правда твоя. Ну а ты бы никак не мог изыскать деньги, чтобы его великий труд прочли… найти биолога, который бы его отрецензировал. И философа, и историка.
— Не исключено. Я рассмотрю этот вопрос с душеприказчиками. И отзвоню тебе, — сказал Менди.
Мне стало ясно, что он и душеприказчики — одно лицо.
— Мне придется поехать за границу, — сказал я. — Возможно, я повидаюсь с Шолемом в Париже. В прощальном письме он писал, что собирается поехать туда, организовать это чествование марнских таксистов.
Я дал Менди телефон мисс Родинсон.
— Небось на «конкорде» полетишь, — сказал Менди.
Без малейшей зависти. А я был бы рад полететь в его компании.
Я сделал остановку в Вашингтоне, чтобы провести переговоры с Международным валютным фондом: коммерческие банки предполагали возобновить займы бразильцам. Я выкроил несколько часов для себя и употребил их, чтобы подобрать литературу по исследованиям Иохельсона и Богораза и сделать запрос в канцелярии посольства ГДР. Затем позвонил моей бывшей жене на Национальное общественное радио. Голос Изобел нынче один из самых широкоизвестных его голосов. После трех браков она вновь взяла свою девичью фамилию. Нередко вслед за задорной музыкальной заставкой программы я слышу: «А сейчас сообщение нашего корреспондента в Вашингтоне Изобел Гриншпан». Я пригласил Соболь пообедать со мной. Она отказалась: похоже, обиделась, что я не позвонил ей заранее из Чикаго. Сказала, что придет в «Хей-Адамс» — выпьет со мной коктейль.
При встречах с Изобел меня постоянно преследует мысль, что человек — это вид млекопитающих, и по сю пору не обретший устойчивости. Что я под этим подразумеваю: мало того, что среди нас изобилие слабоумных, хворых, недоразвитых (Изобел, к слову сказать, ни слабой, ни хворой не назовешь), но вдобавок подавляющему большинству людей и не суждено обрести равновесие: по природе своей они брюзги, капризные, раздражительные, беспокойные, ищут облегчения своим мукам и гневаются, что не находят. И такая женщина, как Изобел, поставившая своей целью произвести впечатление гармонической личности, отражает эту несчастную неустойчивость. Меня она отождествляет с ошибками, от которых избавилась; и успех свой мерит по тому, насколько увеличивается разрыв между нами. Изобел умная — даром, что ли, она член общества «Mensa» (а туда без высокого коэффициента умственного развития не примут), в эфире она — само обаяние, со мной же она несколько угрюма — можно подумать, она не вполне довольна своими «прозрениями». Как фигура общенационального масштаба, предлагающая в своей программе просвещенное толкование событий миллионам слушателей, Соболь «пропагандирует», «проповедует», но женщина она здравая, и втайне такого рода просветительство ее удручает.
Она заговорила со мной о Чикаго, с которым — в некоторых отношениях — отождествляет меня.
— Ваши белые политиканы не дают черному мэру и пальцем шевельнуть, а сами тем временем обдирают город как липку. Тебе же, разумеется, все яснее ясного. Тебе всегда все яснее ясного. Но ты предпочитаешь грезить наяву.
Соболь сегодня выглядела настолько необычно, что это бросалось в глаза. Вечер на носу, а она разрумянилась, что твоя заря. Смуглота ее отступала, подобно уходящей ночи. А уж благоухала она — куда там заре. Ну а так — харя харей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24