Пухлый, требующий большой работы роман, от которого я не отрывалась вот уже много лет и оставляла лишь на несколько недель или месяцев, когда лежала в больнице либо сидела в архивах, подбирая материал для него же. Очень трудный, очень требовательный ребенок, беременность длилась большую часть моей сознательной жизни, роды начались из-за болезни, которая убьет меня, и чей первый плач люди услышат неизвестно когда. Возможно, когда я умру. (А что здесь такого? Посмертные публикации имеют одно безусловное преимущество. Они избавляют глаза и уши автора от глупостей или предательства тех, кто, не умея ни писать, ни даже зачать роман, претендует на право судить или оскорблять тех, кто зачинает или рожает его).
Итак, утром 11 сентября я была настолько увлечена своим ребенком, что, для того чтобы преодолеть душевную травму, сказала себе: «Я не должна думать о том, что произошло или что происходит, я должна заботиться о своем ребенке, и все. Иначе мне грозит выкидыш». Затем, стиснув зубы, я села за письменный стол. Я пыталась сосредоточиться на странице, написанной накануне, вновь перенестись к персонажам романа. К персонажам далекого мира, того времени, когда самолеты и небоскребы конечно же не существовали. Но тщетно. Запах смерти проник сквозь окна вместе с душераздирающими звуками полицейских и пожарных машин, «скорой помощи», вертолетов, военных реактивных самолетов, кружащих над городом. Телевизор (в смятении, я оставила его включенным) продолжал мерцать, на экране вспыхивали картинки, которые я старалась забыть… Неожиданно я вышла из дома. Искала такси, не нашла, пешком направилась к башням, которых больше не было, и…
Я не знала, что мне делать. Каким образом стать полезной, помочь кому-то. И как раз когда я бормотала: «Что мне делать? Что я могу?», по телевизору показали палестинцев, которые праздновали победу и аплодировали бойне. Они аплодировали, повторяя: «Победа! Победа!» Почти в это же время пришел приятель и рассказал мне, что в Европе, в том числе и в Италии, многие вторили им, насмехаясь: «Хорошо. Так американцам и надо». И точно солдат, выскакивающий из траншеи и бросающийся на противника, я кинулась к своей пишущей машинке и начала делать то единственное, что могу — писать. Нервные строчки. Беспорядочные записи — я делала их для себя. Мысли, воспоминания, ругательства, перелетающие из Америки в Европу. Или, я бы сказала, в Италию. Из Италии — в мусульманские страны. Из мусульманских стран — снова в Америку. Идеи, годами заключенные в тюрьме моего сердца и моего мозга, потому что годами я говорила сама себе: «Зачем беспокоить людей? Ради чего? Люди глухи. Они не слушают, не хотят слушать…» Теперь эти идеи хлынули из меня, как водопад. Они упали на бумагу, как безутешный плач. Потому что, видишь ли, я не плачу слезами. Даже если физическая боль пронзает меня, даже если невыносимое горе терзает меня, слезы не льются из моих глаз. Это как некая невралгическая дисфункция или, скорее, увечье, которым я страдаю уже более полувека — с 25 сентября 1943 года. С той субботы, когда союзники в первый раз бомбили Флоренцию и наделали массу ошибок. Вместо того чтобы попасть в цель — поразить железную дорогу, которую немцы использовали для транспортировки оружия и войск, они бомбили соседний район, старинное кладбище на площади Донателло, Британское кладбище, то самое, где похоронена Элизабет Барретт Браунинг. Мы с отцом были возле церкви Пресвятой Аннунциаты, которая находится не дальше трехсот метров от площади Донателло. Посыпались бомбы. Мы спрятались в церкви. Что я могла знать об ужасе бомбежки? При каждом взрыве прочные стены Пресвятой Аннунциаты дрожали, как деревья под натиском бури, окна разбивались, пол трясся, алтарь раскачивался, священник кричал: «Иисус! Помоги нам!» Вдруг я заплакала. Про себя, сдержанно, разумеется. Ни стонов, ни всхлипываний. Но отец тем не менее заметил это, и, чтобы помочь мне, успокоить меня, бедный отец поступил неправильно. Он дал мне жуткую пощечину и, что было ещё страшнее, посмотрел мне прямо в глаза, и сказал: «Ты не маленькая девочка, не смей плакать». Итак, с 25 сентября 1943 года я не плачу. Слава Богу, если хоть иногда мои глаза становятся влажными, а в горле перехватывает. Однако внутренне я плачу больше, чем те, кто проливает слезы. Часто, ох, часто слова, которые я пишу, это мои слезы. И то, что я написала после 11 сентября, по сути, было неудержимым плачем. По живым и мертвым. По тем, кто кажутся живыми, а на самом деле мертвы. Мертвы, потому что им не хватает пороху для того, чтобы измениться, стать людьми, заслуживающими уважения. Я также плачу о себе самой, той, которая на последнем этапе своей жизни вынуждена объяснять, почему в Америке я остаюсь политическим беженцем, а в Италию приезжаю тайком.
Я плакала так шесть дней, потом главный редактор самой главной итальянской газеты приехал в Нью-Йорк. Он приехал ко мне с просьбой нарушить молчание, хотя я его уже нарушила. Так я ему и сказала. И я показала ему нервные строки, беспорядочные записи, и он тут же загорелся, как будто увидел Грету Гарбо, которая, сбросив свои черные очки, показывает лихой стриптиз на сцене «Ла Скала». Казалось, он уже увидел моих читателей, выстроившихся в очередь за газетой, то есть, пардон, толпящихся в партере, в ложах и на галерке театра. В крайнем возбуждении он упрашивал меня продолжать, соединить разрозненные отрывки как мне угодно, хотя бы звездочками, все это оформить как письмо на его имя и сразу же по окончании отослать написанное. Движимая гражданским долгом, моральным вызовом и категорическим императивом, я согласилась. Снова пренебрегая своим ребенком, теперь спящим под этими записями, я вернулась к пишущей машинке, где неудержимый плач стал не письмом, а пронзительным криком ярости и гордости. J'accuse. Обвинением или проповедью, адресованной европейцам, которые, бросая мне некоторое количество цветов и гораздо больше тухлых яиц, будут внимать мне из партера, лож и галерки его газеты. Я проработала ещё двенадцать дней или около того… Без остановок, без еды, без сна. Я не ощущала ни голода, ни желания спать. Вместо еды — кофе, вместо сна — сигареты. Не поддаваясь усталости, короче говоря. Но тут надо сказать вот что. Дело в том, что для меня писать — это очень серьезно, это не развлечение, не отдушина, не облегчение. Потому что я никогда не забываю: написанные слова могут сделать великое добро, но также и причинить великое зло, могут и исцелить, и убить. Изучая историю, ты видишь, что у каждого великого Добра или великого Зла есть свой написанный текст. Книга, статья, манифест, стихотворение, песня. (Например, национальный гимн Италии, сочиненный поэтом Гоффредо Мамели, или «Марсельеза», или «Янки Дудл»… Библия, Коран, «Капитал» Маркса).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Итак, утром 11 сентября я была настолько увлечена своим ребенком, что, для того чтобы преодолеть душевную травму, сказала себе: «Я не должна думать о том, что произошло или что происходит, я должна заботиться о своем ребенке, и все. Иначе мне грозит выкидыш». Затем, стиснув зубы, я села за письменный стол. Я пыталась сосредоточиться на странице, написанной накануне, вновь перенестись к персонажам романа. К персонажам далекого мира, того времени, когда самолеты и небоскребы конечно же не существовали. Но тщетно. Запах смерти проник сквозь окна вместе с душераздирающими звуками полицейских и пожарных машин, «скорой помощи», вертолетов, военных реактивных самолетов, кружащих над городом. Телевизор (в смятении, я оставила его включенным) продолжал мерцать, на экране вспыхивали картинки, которые я старалась забыть… Неожиданно я вышла из дома. Искала такси, не нашла, пешком направилась к башням, которых больше не было, и…
Я не знала, что мне делать. Каким образом стать полезной, помочь кому-то. И как раз когда я бормотала: «Что мне делать? Что я могу?», по телевизору показали палестинцев, которые праздновали победу и аплодировали бойне. Они аплодировали, повторяя: «Победа! Победа!» Почти в это же время пришел приятель и рассказал мне, что в Европе, в том числе и в Италии, многие вторили им, насмехаясь: «Хорошо. Так американцам и надо». И точно солдат, выскакивающий из траншеи и бросающийся на противника, я кинулась к своей пишущей машинке и начала делать то единственное, что могу — писать. Нервные строчки. Беспорядочные записи — я делала их для себя. Мысли, воспоминания, ругательства, перелетающие из Америки в Европу. Или, я бы сказала, в Италию. Из Италии — в мусульманские страны. Из мусульманских стран — снова в Америку. Идеи, годами заключенные в тюрьме моего сердца и моего мозга, потому что годами я говорила сама себе: «Зачем беспокоить людей? Ради чего? Люди глухи. Они не слушают, не хотят слушать…» Теперь эти идеи хлынули из меня, как водопад. Они упали на бумагу, как безутешный плач. Потому что, видишь ли, я не плачу слезами. Даже если физическая боль пронзает меня, даже если невыносимое горе терзает меня, слезы не льются из моих глаз. Это как некая невралгическая дисфункция или, скорее, увечье, которым я страдаю уже более полувека — с 25 сентября 1943 года. С той субботы, когда союзники в первый раз бомбили Флоренцию и наделали массу ошибок. Вместо того чтобы попасть в цель — поразить железную дорогу, которую немцы использовали для транспортировки оружия и войск, они бомбили соседний район, старинное кладбище на площади Донателло, Британское кладбище, то самое, где похоронена Элизабет Барретт Браунинг. Мы с отцом были возле церкви Пресвятой Аннунциаты, которая находится не дальше трехсот метров от площади Донателло. Посыпались бомбы. Мы спрятались в церкви. Что я могла знать об ужасе бомбежки? При каждом взрыве прочные стены Пресвятой Аннунциаты дрожали, как деревья под натиском бури, окна разбивались, пол трясся, алтарь раскачивался, священник кричал: «Иисус! Помоги нам!» Вдруг я заплакала. Про себя, сдержанно, разумеется. Ни стонов, ни всхлипываний. Но отец тем не менее заметил это, и, чтобы помочь мне, успокоить меня, бедный отец поступил неправильно. Он дал мне жуткую пощечину и, что было ещё страшнее, посмотрел мне прямо в глаза, и сказал: «Ты не маленькая девочка, не смей плакать». Итак, с 25 сентября 1943 года я не плачу. Слава Богу, если хоть иногда мои глаза становятся влажными, а в горле перехватывает. Однако внутренне я плачу больше, чем те, кто проливает слезы. Часто, ох, часто слова, которые я пишу, это мои слезы. И то, что я написала после 11 сентября, по сути, было неудержимым плачем. По живым и мертвым. По тем, кто кажутся живыми, а на самом деле мертвы. Мертвы, потому что им не хватает пороху для того, чтобы измениться, стать людьми, заслуживающими уважения. Я также плачу о себе самой, той, которая на последнем этапе своей жизни вынуждена объяснять, почему в Америке я остаюсь политическим беженцем, а в Италию приезжаю тайком.
Я плакала так шесть дней, потом главный редактор самой главной итальянской газеты приехал в Нью-Йорк. Он приехал ко мне с просьбой нарушить молчание, хотя я его уже нарушила. Так я ему и сказала. И я показала ему нервные строки, беспорядочные записи, и он тут же загорелся, как будто увидел Грету Гарбо, которая, сбросив свои черные очки, показывает лихой стриптиз на сцене «Ла Скала». Казалось, он уже увидел моих читателей, выстроившихся в очередь за газетой, то есть, пардон, толпящихся в партере, в ложах и на галерке театра. В крайнем возбуждении он упрашивал меня продолжать, соединить разрозненные отрывки как мне угодно, хотя бы звездочками, все это оформить как письмо на его имя и сразу же по окончании отослать написанное. Движимая гражданским долгом, моральным вызовом и категорическим императивом, я согласилась. Снова пренебрегая своим ребенком, теперь спящим под этими записями, я вернулась к пишущей машинке, где неудержимый плач стал не письмом, а пронзительным криком ярости и гордости. J'accuse. Обвинением или проповедью, адресованной европейцам, которые, бросая мне некоторое количество цветов и гораздо больше тухлых яиц, будут внимать мне из партера, лож и галерки его газеты. Я проработала ещё двенадцать дней или около того… Без остановок, без еды, без сна. Я не ощущала ни голода, ни желания спать. Вместо еды — кофе, вместо сна — сигареты. Не поддаваясь усталости, короче говоря. Но тут надо сказать вот что. Дело в том, что для меня писать — это очень серьезно, это не развлечение, не отдушина, не облегчение. Потому что я никогда не забываю: написанные слова могут сделать великое добро, но также и причинить великое зло, могут и исцелить, и убить. Изучая историю, ты видишь, что у каждого великого Добра или великого Зла есть свой написанный текст. Книга, статья, манифест, стихотворение, песня. (Например, национальный гимн Италии, сочиненный поэтом Гоффредо Мамели, или «Марсельеза», или «Янки Дудл»… Библия, Коран, «Капитал» Маркса).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36