Павлик слышал наш разговор! Он не спал. Не может быть, чтобы он не проснулся!
И, сдерживая дыхание, я прошла к нему, стараясь осторожно ступать босыми ногами.
В комнате был уже слабый утренний свет. Дед похрапывал, лежа на спине. С каждым вздохом его седые усы поднимались и опускались. И Павлик спал так бесшумно, что мне, как всегда, стало немного страшно, и я наклонилась к его лицу, чтобы послушать дыхание. Я наклонилась, чтобы быть поближе к нему, и снова, как тогда, мне почудилось, что у него дрогнули веки. Осторожно, чтобы не разбудить, если он все-таки спал, я встала подле него на колени. Он не спал. Веки дрожали. Он чувствовал меня рядом с собой. И со слезами, с гордостью, от которой сердце сжалось больно и сладко, я поняла, что он слышал наш разговор и теперь не хочет, чтобы я догадалась об этом. Не хочет, потому что ему кажется, что мне станет еще тяжелее, если я догадаюсь. Потому что для меня лучше так: лучше думать, что он ничего не знает.
Я вернулась в свою комнату, и снова пошли чередой ночные беспокойные мысли и чувства. Все те же, но и еще одно: гордость за сына. И не ради себя, нет, ради него я вдруг потребовала – сама не знаю у кого, у судьбы, – чтобы дверь распахнулась и вошел Андрей, такой же, как всегда, с плащом, переброшенным через плечо, в старом сером костюме, который, казалось, сейчас треснет на его сильных плечах, в кепке, из-под которой виднелось его доброе лицо, с твердыми, соскучившимися глазами. Пусть он войдет, если есть на свете справедливость и честь! Пусть он войдет, или дайте мне умереть, потому что я не хочу больше жить, обманываясь и теряясь и трепеща от страха, что может победить подлость – подлость и ложь.
Эпилог
ИЗ ДНЕВНИКА ПОСЛЕВОЕННЫХ ЛЕТ
Могильная тишина стояла в погибших городах, страшные, почерневшие поднимались к небу остовы разрушенных зданий. Запах тления стоял над землей, и в сердцах людей, вернувшихся в родные места и ютившихся в жалких бараках, становилось пусто и холодно, когда ветер доносил до них сладкий, тошнотворный запах беды.
Полстраны нужно было поднять из развалин, и, так же как сотни тысяч других, я упорно работала в эти тяжкие годы, отгоняя от себя горькие мысли и стараясь обойти все, что мешало работе. Пенициллин с каждым годом становился все совершеннее, и среди множества усилий, которые отдавали ему ученые всего мира, свое место заняли наши усилия. Из института он ушел на заводы, и новые препараты заняли его место на лабораторных столах.
Перед странной задачей остановились мы в послевоенные годы – доказать, что наша медицинская наука развивается с необычайной быстротой или, по меньшей мере, быстрее, чем наука других стран или всего мира. Нам, и никому другому, принадлежали все медицинские открытия XIX и XX веков – это утверждалось в книгах и статьях, в кино и театре. И никто не замечал, что наряду с защитой придуманного, мнимого первенства мы теряли подлинное, добытое в мучительных трудах и исканиях. Существовали десятки причин, по которым мы теряли это реальное первенство, но самая главная из них заключалась в том, что никто из нас не имел права делиться своими открытиями даже с лабораторией соседа.
О, эта мнимая тайна, этот сумрак, в котором мы едва различали друг друга. Еще и сейчас – я пишу это в 1956 году – не расквитались мы с тем невежественным вздором, с той таинственной чепухой, вокруг которой городились опутанные колючей проволокой заборы и которые после рабочего дня хранились в запечатанных сейфах! Сколько ловких людей, не имеющих никакого отношения к науке, получили высокие звания под покровом этой искусственной тайны, без которой почему-то невозможно было ни работать, ни жить.
Мнимая, выдуманная наука нуждалась в мнимом оживлении – и широкие дискуссии были организованы, чтобы показать всему миру блеск творчества, столкновения мнений. Но под этим искусственным светом становились видны лишь потрепанные декорации готовых представлений, подсказанных мыслей.
Конечно, это была победа Крамова – победа, всего страшного значения которой он, может быть, и сам не предвидел.
Я жила в кабинете Андрея, почти пустом; война помешала нам купить мебель для новой квартиры. Но письменный стол мы все же купили, и теперь он очень пригодился мне – этот прекрасный, покрытый зеленым сукном вместительный стол. Три ящика были набиты бумагами, и все это были бумаги, прямо или косвенно связанные с «делом» Андрея. Здесь хранились копии заявлений, которые я посылала в Комиссариат внутренних дел, доказательства невиновности Андрея, свидетельства его порядочности и нравственной чистоты. Здесь были акты, протоколы, доклады, выступления – все, что касалось его работы в Анзерском посаде, в Сталинграде, в Москве, все отчеты о его бесчисленных поездках в Среднюю Азию и на Дальний Восток, все черновики его книги, все письма, проекты – осуществленные и неосуществленные, все, что он думал о своем тяжелом и незаметном деле – словом, вся его жизнь. Нетрудно было изучить ее – день за днем, год за годом, и если бы следователю пришла в голову эта мысль, он легко убедился бы в том, что в этом тесном ряду дней и лет, полных труда, просто некуда поместить преступления, которые тоже требуют работы и мысли. Но в те годы следователь не был обязан и не хотел листать какие-то бумаги, на которых не было даже входящего номера, не говоря уже о подписи и печати. Это было опасно – ведь за бумагами он мог, чего доброго, рассмотреть человека. А что может быть опаснее человека? С упорством, почти маниакальным, в сотнях писем и заявлений я доказывала, что Андрей не участвовал в контрреволюционных заговорах, не способствовал эпидемиям, не вербовал шпионов, не занимался вредительством и не писал книг, подрывающих основы советского строя. Это была работа неустанная, непрерывная и казавшаяся решительно всем, кроме меня, безнадежной. Но она продолжалась.
Весной 1951 года я поехала в Сталинград на сессию Академии медицинских наук, и Митя присоединился ко мне, хотя то, что должно было произойти на этой санитарно-эпидемиологической сессии, не имело к нему ни малейшего отношения. Впрочем, у него, как это выяснилось по дороге, была совсем особая, важная цель: в Сталинграде жил Алфеевский, мировой специалист по культуре тканей, и он надеялся уговорить его переехать в Москву – иными словами, встать под знамя, на котором было написано «вирусная теория» и которое поднималось все выше. Этим он и занялся, пропадая в лаборатории Алфеевского дни и ночи, а я, заглянув на сессию (мой доклад был назначен на последние дни), принялась бродить по Сталинграду, разыскивая места, памятные по грозному лету 1942 года.
Покровский, так и оставшийся заместителем председателя Сталинградского исполкома, предложил мне посетить Горную Поляну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210
И, сдерживая дыхание, я прошла к нему, стараясь осторожно ступать босыми ногами.
В комнате был уже слабый утренний свет. Дед похрапывал, лежа на спине. С каждым вздохом его седые усы поднимались и опускались. И Павлик спал так бесшумно, что мне, как всегда, стало немного страшно, и я наклонилась к его лицу, чтобы послушать дыхание. Я наклонилась, чтобы быть поближе к нему, и снова, как тогда, мне почудилось, что у него дрогнули веки. Осторожно, чтобы не разбудить, если он все-таки спал, я встала подле него на колени. Он не спал. Веки дрожали. Он чувствовал меня рядом с собой. И со слезами, с гордостью, от которой сердце сжалось больно и сладко, я поняла, что он слышал наш разговор и теперь не хочет, чтобы я догадалась об этом. Не хочет, потому что ему кажется, что мне станет еще тяжелее, если я догадаюсь. Потому что для меня лучше так: лучше думать, что он ничего не знает.
Я вернулась в свою комнату, и снова пошли чередой ночные беспокойные мысли и чувства. Все те же, но и еще одно: гордость за сына. И не ради себя, нет, ради него я вдруг потребовала – сама не знаю у кого, у судьбы, – чтобы дверь распахнулась и вошел Андрей, такой же, как всегда, с плащом, переброшенным через плечо, в старом сером костюме, который, казалось, сейчас треснет на его сильных плечах, в кепке, из-под которой виднелось его доброе лицо, с твердыми, соскучившимися глазами. Пусть он войдет, если есть на свете справедливость и честь! Пусть он войдет, или дайте мне умереть, потому что я не хочу больше жить, обманываясь и теряясь и трепеща от страха, что может победить подлость – подлость и ложь.
Эпилог
ИЗ ДНЕВНИКА ПОСЛЕВОЕННЫХ ЛЕТ
Могильная тишина стояла в погибших городах, страшные, почерневшие поднимались к небу остовы разрушенных зданий. Запах тления стоял над землей, и в сердцах людей, вернувшихся в родные места и ютившихся в жалких бараках, становилось пусто и холодно, когда ветер доносил до них сладкий, тошнотворный запах беды.
Полстраны нужно было поднять из развалин, и, так же как сотни тысяч других, я упорно работала в эти тяжкие годы, отгоняя от себя горькие мысли и стараясь обойти все, что мешало работе. Пенициллин с каждым годом становился все совершеннее, и среди множества усилий, которые отдавали ему ученые всего мира, свое место заняли наши усилия. Из института он ушел на заводы, и новые препараты заняли его место на лабораторных столах.
Перед странной задачей остановились мы в послевоенные годы – доказать, что наша медицинская наука развивается с необычайной быстротой или, по меньшей мере, быстрее, чем наука других стран или всего мира. Нам, и никому другому, принадлежали все медицинские открытия XIX и XX веков – это утверждалось в книгах и статьях, в кино и театре. И никто не замечал, что наряду с защитой придуманного, мнимого первенства мы теряли подлинное, добытое в мучительных трудах и исканиях. Существовали десятки причин, по которым мы теряли это реальное первенство, но самая главная из них заключалась в том, что никто из нас не имел права делиться своими открытиями даже с лабораторией соседа.
О, эта мнимая тайна, этот сумрак, в котором мы едва различали друг друга. Еще и сейчас – я пишу это в 1956 году – не расквитались мы с тем невежественным вздором, с той таинственной чепухой, вокруг которой городились опутанные колючей проволокой заборы и которые после рабочего дня хранились в запечатанных сейфах! Сколько ловких людей, не имеющих никакого отношения к науке, получили высокие звания под покровом этой искусственной тайны, без которой почему-то невозможно было ни работать, ни жить.
Мнимая, выдуманная наука нуждалась в мнимом оживлении – и широкие дискуссии были организованы, чтобы показать всему миру блеск творчества, столкновения мнений. Но под этим искусственным светом становились видны лишь потрепанные декорации готовых представлений, подсказанных мыслей.
Конечно, это была победа Крамова – победа, всего страшного значения которой он, может быть, и сам не предвидел.
Я жила в кабинете Андрея, почти пустом; война помешала нам купить мебель для новой квартиры. Но письменный стол мы все же купили, и теперь он очень пригодился мне – этот прекрасный, покрытый зеленым сукном вместительный стол. Три ящика были набиты бумагами, и все это были бумаги, прямо или косвенно связанные с «делом» Андрея. Здесь хранились копии заявлений, которые я посылала в Комиссариат внутренних дел, доказательства невиновности Андрея, свидетельства его порядочности и нравственной чистоты. Здесь были акты, протоколы, доклады, выступления – все, что касалось его работы в Анзерском посаде, в Сталинграде, в Москве, все отчеты о его бесчисленных поездках в Среднюю Азию и на Дальний Восток, все черновики его книги, все письма, проекты – осуществленные и неосуществленные, все, что он думал о своем тяжелом и незаметном деле – словом, вся его жизнь. Нетрудно было изучить ее – день за днем, год за годом, и если бы следователю пришла в голову эта мысль, он легко убедился бы в том, что в этом тесном ряду дней и лет, полных труда, просто некуда поместить преступления, которые тоже требуют работы и мысли. Но в те годы следователь не был обязан и не хотел листать какие-то бумаги, на которых не было даже входящего номера, не говоря уже о подписи и печати. Это было опасно – ведь за бумагами он мог, чего доброго, рассмотреть человека. А что может быть опаснее человека? С упорством, почти маниакальным, в сотнях писем и заявлений я доказывала, что Андрей не участвовал в контрреволюционных заговорах, не способствовал эпидемиям, не вербовал шпионов, не занимался вредительством и не писал книг, подрывающих основы советского строя. Это была работа неустанная, непрерывная и казавшаяся решительно всем, кроме меня, безнадежной. Но она продолжалась.
Весной 1951 года я поехала в Сталинград на сессию Академии медицинских наук, и Митя присоединился ко мне, хотя то, что должно было произойти на этой санитарно-эпидемиологической сессии, не имело к нему ни малейшего отношения. Впрочем, у него, как это выяснилось по дороге, была совсем особая, важная цель: в Сталинграде жил Алфеевский, мировой специалист по культуре тканей, и он надеялся уговорить его переехать в Москву – иными словами, встать под знамя, на котором было написано «вирусная теория» и которое поднималось все выше. Этим он и занялся, пропадая в лаборатории Алфеевского дни и ночи, а я, заглянув на сессию (мой доклад был назначен на последние дни), принялась бродить по Сталинграду, разыскивая места, памятные по грозному лету 1942 года.
Покровский, так и оставшийся заместителем председателя Сталинградского исполкома, предложил мне посетить Горную Поляну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210