В спальне спорят. Мать появляется на пороге с письмом в руке. Никогда прежде я не видел ее плачущей. Как бы она ни была расстроена или огорчена, только голубоватая жилка билась на виске -- все знали, что это значит. Теперь пенсне беспомощно висит на длинном шнурке, близорукие глаза покраснели от слез. "Они все умрут там, все умрут..." -- что-то говорит она с отчаяньем, ни к кому не обращаясь.
Письмо было из Новгорода. Там жили ее родители и брат, Лев Григорьевич Дессон, известный пианист. Мать гордилась им, хранила афиши его концертов. Великий Падеревский лестно отозвался о его игре -- рассказ об этом повторялся так часто, что я выучил его наизусть. Брат жил той жизнью, о которой некогда мечтала она, в его судьбе свершились ее неоправдавшиеся надежды.
Все было кончено теперь -- он заболел какой-то неизвестной неизлечимой болезнью и в тридцать лет стал беспомощным калекой.
Так началась болезненно врезавшаяся в память, надолго установившаяся полоса жизни нашего дома. Вопреки настояниям и даже угрозам отца, мать перевезла родителей и больного брата в Псков, сняла для них квартиру на Пушкинской улице, постоянно поддерживала их, старалась смягчить отца -- и были редкие дни, когда это ей удавалось.
Приехал дед Григорий, высокий, молчаливый, с тонким лицом, с рыже-седой бородой и задумчивыми голубыми глазами. Приехала кругленькая, толстенькая, хлопотливая, говорливая бабка Люба. Приехал дядя Лев, неузнаваемо изменившийся, на костылях, с шаркающими ногами. Он был в старомодном бархатном пиджаке, в измятых штанах, но кокетливый шелковый бант был, как прежде, повязан на шее. Еще надеялись на его выздоровление. Он лечился, но врачи не помогали, и тогда няня привела знахаря из Петровского посада, который должен был приказать больному пианисту отбросить костыли и начать ходить, как здоровые люди.
Явился решительный старичок, с бородкой, с уверенно поджатыми губами. Из грязноватого клетчатого платка он вынул и повесил на грудь маленькую иконку.
В комнате дяди собралась вся семья. Нянька громко хвалила знахаря. У мамы на виске сильно билась голубая жилка.
Мелко постукивая стоптанными сапогами, старичок приблизился к дяде:
-- Встань, раб божий!
С трудом опираясь на костыли, дядя поднялся с кресла. Знахарь грозно нахмурился. В его подслеповатых глазках мелькнула сумасшедшая искра. Он поджал губы и покрутил головой.
-- Костыли прочь! -- вдруг оглушительно закричал он.
Костыли упали. Дядя сделал один неуверенный шаг и рухнул на ковер, который, не особенно надеясь на успех лечения, заранее расстелила мама...
Знахарь получил гонорар и молча, с достоинством удалился. Нянька запила -- в ту пору она уже начала пить. К историям, которые рассказывал больной пианист, прибавилась еще одна, по его мнению -- самая смешная.
...Прошло два-три года, дед Григорий умер, бабка осталась с дочерью, а дядя поселился у нас, в маленькой комнате направо от прихожей, с окном, выходящим на узкую часть двора.
Теперь трудно было представить себе наш дом без стука его костылей. Иногда он выходил посидеть на крыльцо -- зимой в потертой шубе и бобровой боярской шапке, а летом в нарядном пиджаке, который был некогда сшит знаменитым венским портным. Костыли он пристраивал у крыльца, шляпу держал на коленях. Однажды пожилая женщина в полушалке, перекрестясь, положила в эту шляпу копейку. Дядя дернулся, привстал, потянулся за костылем, покраснел.
-- Сударыня, вы ошиблись! -- надтреснутым голосом крикнул он.
В этот день он недолго сидел на крыльце.
Его любили товарищи старшего брата. На балладу Юрия Тынянова, товарища старшего брата, он сочинил музыку.
Было тихо кругом, когда скальд умирал...
Первое время он выходил к столу, шутил. Потом перестал.
3
В доме всегда толпились актеры. Среди них были "резонеры", "первые и вторые любовники", "благородные отцы", "инженю" и еще какие-то "инженю комик". "Резонеры" всегда играли резонеров, то есть людей, которые очень любят рассуждать, но ничего не делают, а благородные отцы -- отцов, хотя и не обязательно благородных. Но случалось, что "резонер" играл, например, первого любовника, и тогда его обычно хвалили, даже если он играл плохо, потому что считалось, что это "не его амплуа".
О том, кто и как играл, в доме говорили гораздо больше, чем о собственных делах, хотя дела с каждым годом шли все хуже и хуже. Иногда мама в разговоре изображала, как, по ее мнению, нужно было сказать: "Карету мне, карету!" или "Австрийский на него надеть мундир",-- и мне казалось, что в глубине души она считает себя актрисой. Я тоже любил играть, но один, когда меня никто не видел.
Мне казалось странным, что об актерах у нас говорили так много. Почему-то было известно, что у "первого любовника", красавца С., маленькая лысинка на темени и что он будто бы прикрывает ее волосяной нашлепкой. Его жена была, оказывается, на пять лет старше, чем он, и ревновала его, но так искусно, что никто этого не замечал.
Актеров у нас любили просто за то, что они были актеры. Один "благородный отец" просидел до ночи, накурил, съел целую курицу, мычал, никому не понравился,--кажется, не за что было его похвалить! И все-таки мама сказала, что у него красивая шея.
Нянька считала, что от актеров в доме беспорядок, и была, по-видимому, совершенно права, хотя, когда труппа уезжала (иногда в середине сезона, если антрепренер "прогорал"), беспорядок нисколько не уменьшался, а только становилось скучнее. Драматическая труппа приезжала летом, а зимой мама устраивала концерты. Трио Чернявских из Америки, хорошенькие мальчики в бархатных костюмчиках, с кудрявыми шелковистыми волосами, просидели у нас целый вечер. Мы с Сашей тоже нарядились, хотя у нас не было других штанов, кроме как из чертовой кожи,-- мама сердилась, что на нас "не наберешься", и нам стали шить штаны из этой материи, которую -- мы пробовали -- можно было разорвать только клещами.
Мне не понравилось трио Чернявских. Они были похожи на девочек, говорили тихими голосами. Один аккуратно снял кожу с копченого леща и стал вежливо жевать ее, не леща, а именно кожу. Мы с Сашей подавились, выскочили из столовой, и нам потом попало от мамы. Она сказала, что ничего особенного, очевидно, в Америке не едят копченых лещей, и нужно было не смеяться, а сделать вид, что мы ничего не видели, тем более что мальчик скоро догадался, в чем дело.
Знаменитый скрипач Бронислав Губерман приехал в Псков, и мама, встретив его, вернулась расстроенная: в номере было двадцать два градуса жары, а Губерман сердится и требует, чтобы было двадцать четыре.
Отец считал, что мы все -- и старшие, и младшие -- должны учиться музыке, бывать на концертах, в опере, и я тоже получил билет, правда плохой -- стоять на галерке. Народу было полно, мне было скучно одному и немного страшно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Письмо было из Новгорода. Там жили ее родители и брат, Лев Григорьевич Дессон, известный пианист. Мать гордилась им, хранила афиши его концертов. Великий Падеревский лестно отозвался о его игре -- рассказ об этом повторялся так часто, что я выучил его наизусть. Брат жил той жизнью, о которой некогда мечтала она, в его судьбе свершились ее неоправдавшиеся надежды.
Все было кончено теперь -- он заболел какой-то неизвестной неизлечимой болезнью и в тридцать лет стал беспомощным калекой.
Так началась болезненно врезавшаяся в память, надолго установившаяся полоса жизни нашего дома. Вопреки настояниям и даже угрозам отца, мать перевезла родителей и больного брата в Псков, сняла для них квартиру на Пушкинской улице, постоянно поддерживала их, старалась смягчить отца -- и были редкие дни, когда это ей удавалось.
Приехал дед Григорий, высокий, молчаливый, с тонким лицом, с рыже-седой бородой и задумчивыми голубыми глазами. Приехала кругленькая, толстенькая, хлопотливая, говорливая бабка Люба. Приехал дядя Лев, неузнаваемо изменившийся, на костылях, с шаркающими ногами. Он был в старомодном бархатном пиджаке, в измятых штанах, но кокетливый шелковый бант был, как прежде, повязан на шее. Еще надеялись на его выздоровление. Он лечился, но врачи не помогали, и тогда няня привела знахаря из Петровского посада, который должен был приказать больному пианисту отбросить костыли и начать ходить, как здоровые люди.
Явился решительный старичок, с бородкой, с уверенно поджатыми губами. Из грязноватого клетчатого платка он вынул и повесил на грудь маленькую иконку.
В комнате дяди собралась вся семья. Нянька громко хвалила знахаря. У мамы на виске сильно билась голубая жилка.
Мелко постукивая стоптанными сапогами, старичок приблизился к дяде:
-- Встань, раб божий!
С трудом опираясь на костыли, дядя поднялся с кресла. Знахарь грозно нахмурился. В его подслеповатых глазках мелькнула сумасшедшая искра. Он поджал губы и покрутил головой.
-- Костыли прочь! -- вдруг оглушительно закричал он.
Костыли упали. Дядя сделал один неуверенный шаг и рухнул на ковер, который, не особенно надеясь на успех лечения, заранее расстелила мама...
Знахарь получил гонорар и молча, с достоинством удалился. Нянька запила -- в ту пору она уже начала пить. К историям, которые рассказывал больной пианист, прибавилась еще одна, по его мнению -- самая смешная.
...Прошло два-три года, дед Григорий умер, бабка осталась с дочерью, а дядя поселился у нас, в маленькой комнате направо от прихожей, с окном, выходящим на узкую часть двора.
Теперь трудно было представить себе наш дом без стука его костылей. Иногда он выходил посидеть на крыльцо -- зимой в потертой шубе и бобровой боярской шапке, а летом в нарядном пиджаке, который был некогда сшит знаменитым венским портным. Костыли он пристраивал у крыльца, шляпу держал на коленях. Однажды пожилая женщина в полушалке, перекрестясь, положила в эту шляпу копейку. Дядя дернулся, привстал, потянулся за костылем, покраснел.
-- Сударыня, вы ошиблись! -- надтреснутым голосом крикнул он.
В этот день он недолго сидел на крыльце.
Его любили товарищи старшего брата. На балладу Юрия Тынянова, товарища старшего брата, он сочинил музыку.
Было тихо кругом, когда скальд умирал...
Первое время он выходил к столу, шутил. Потом перестал.
3
В доме всегда толпились актеры. Среди них были "резонеры", "первые и вторые любовники", "благородные отцы", "инженю" и еще какие-то "инженю комик". "Резонеры" всегда играли резонеров, то есть людей, которые очень любят рассуждать, но ничего не делают, а благородные отцы -- отцов, хотя и не обязательно благородных. Но случалось, что "резонер" играл, например, первого любовника, и тогда его обычно хвалили, даже если он играл плохо, потому что считалось, что это "не его амплуа".
О том, кто и как играл, в доме говорили гораздо больше, чем о собственных делах, хотя дела с каждым годом шли все хуже и хуже. Иногда мама в разговоре изображала, как, по ее мнению, нужно было сказать: "Карету мне, карету!" или "Австрийский на него надеть мундир",-- и мне казалось, что в глубине души она считает себя актрисой. Я тоже любил играть, но один, когда меня никто не видел.
Мне казалось странным, что об актерах у нас говорили так много. Почему-то было известно, что у "первого любовника", красавца С., маленькая лысинка на темени и что он будто бы прикрывает ее волосяной нашлепкой. Его жена была, оказывается, на пять лет старше, чем он, и ревновала его, но так искусно, что никто этого не замечал.
Актеров у нас любили просто за то, что они были актеры. Один "благородный отец" просидел до ночи, накурил, съел целую курицу, мычал, никому не понравился,--кажется, не за что было его похвалить! И все-таки мама сказала, что у него красивая шея.
Нянька считала, что от актеров в доме беспорядок, и была, по-видимому, совершенно права, хотя, когда труппа уезжала (иногда в середине сезона, если антрепренер "прогорал"), беспорядок нисколько не уменьшался, а только становилось скучнее. Драматическая труппа приезжала летом, а зимой мама устраивала концерты. Трио Чернявских из Америки, хорошенькие мальчики в бархатных костюмчиках, с кудрявыми шелковистыми волосами, просидели у нас целый вечер. Мы с Сашей тоже нарядились, хотя у нас не было других штанов, кроме как из чертовой кожи,-- мама сердилась, что на нас "не наберешься", и нам стали шить штаны из этой материи, которую -- мы пробовали -- можно было разорвать только клещами.
Мне не понравилось трио Чернявских. Они были похожи на девочек, говорили тихими голосами. Один аккуратно снял кожу с копченого леща и стал вежливо жевать ее, не леща, а именно кожу. Мы с Сашей подавились, выскочили из столовой, и нам потом попало от мамы. Она сказала, что ничего особенного, очевидно, в Америке не едят копченых лещей, и нужно было не смеяться, а сделать вид, что мы ничего не видели, тем более что мальчик скоро догадался, в чем дело.
Знаменитый скрипач Бронислав Губерман приехал в Псков, и мама, встретив его, вернулась расстроенная: в номере было двадцать два градуса жары, а Губерман сердится и требует, чтобы было двадцать четыре.
Отец считал, что мы все -- и старшие, и младшие -- должны учиться музыке, бывать на концертах, в опере, и я тоже получил билет, правда плохой -- стоять на галерке. Народу было полно, мне было скучно одному и немного страшно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66