Так, товарищ дорогой, не пойдет! До парткома, до дирекции дойдем, если надо будет! Правильно, папаша?
— Чего это он мне? — спрашивает старик у своих спутников, продолжая глядеть на кочегара кроткими первобытными глазами.
Как бы передразнивая кочегара, он повторяет по-русски это явно единственное понятое слово:
— Папаша…
— Он говорит, — разъясняет ему один из абхазцев, — что тому, что с бутылками, на работу пора… А он пьет, не стыдясь ни своего директора, ни того, что ты, старый человек, рядом…
Старику понравилось, что второй кочегар уважил его, включив в список людей, которых пьющий кочегар должен был постыдиться.
— Какая уж там работа, — примирительно говорит он, кивая на небо, -вон солнце где…
— У них все по-чудному, — вставляет третий абхазец, — они и работают не так и пьют не по-нашенски… Да ты лучше дальше рассказывай…
— Что же дальше, — продолжает старик, — значит, снова гружу лошадь орехами, подвязываю к седлу пару индюшек и приезжаю сюда в полицию. Писарь мой взбесился! Ты что, говорит, не видишь, мир перевернулся! Тут, говорит, новая власть пришла, тут, говорит, свобода! Тут, говорит, царя Николая, что выел у нас печенку, скинули! А ты со своим буйволом! Да тебя, говорит, за это в тюрьме сгноить можно!
Ну я ему спокойно отвечаю. Если свобода будет, говорю, хорошо. А чем мой буйвол свободе мешает? Покричал, покричал мой писарь, потом посмотрел на лошадь, и вижу, индюшки ему понравились, а орехи не очень.
— Ладно, — говорит, — разгружай лошадь и жди… Введу тебя к начальнику…
Снимаю с лошади мешки, снимаю индюшек и несу в кладовку, куда и раньше носил свои орехи и индюшек.
Жду час, жду два, наконец вводит меня писарь. Вижу, сидит эндурец, весь кованый, в ремнях и бляхах.
Так, мол, и так, говорю. При Николае увели у меня буйвола и до сих пор не вернули. И свидетель, говорю, жив еще, хоть малярия его поедом ест, и сам я, говорю, видел шкуру моего буйвола на крыше его кухни, на распялках сушилась. Одним словом, все, как есть, рассказал, а он все выслушал и там, где нужно, головой кивал, значит, давал знать, что согласен помочь.
— Хорошо, — говорит, — пусть он все запишет, а потом мы тебя вызовем вместе со свидетелем.
Уезжаю к себе и жду. Жду месяц, жду другой. Жду лето, жду осень. И главное, боюсь, что этого несчастного малярия заест, умрет человек без всякой пользы для себя и моего дела…
Первый кочегар приступил ко второй бутылке. Теперь он стал краем горлышка открытой бутылки подцеплять крышку закрытой. Но подцепить опять никак не удавалось, хотя он, с одной стороны, вроде бы стал бодрей, но, с другой стороны, гладкое стекло горлышка бутылки никак не подцепляло крышку, все время соскальзывало.
— Возьми нож, дуралей, — миролюбиво предложил второй кочегар, — не срамись перед этими…
— Отвали, — выдохнул первый кочегар, упорно пытаясь приладить горлышко открытой бутылки под металлическую крышку закрытой. На лбу у него выступили крупные капли пота. Наконец он все-таки немного ослабил крышку, и из-под нее с шипением стала выпузыриваться пена. Он отложил пустую бутылку и, приложившись к этой, стал отсасывать пену, чтобы не пропадала.
Второй с мучительным презрением следил за первым, пока тот, время от времени отрываясь, чтобы посмотреть, можно ли продолжать открывать бутылку без потерь пены, высасывал ее излишки. Воспользовавшись паузой между двумя отсосами, он снова взял в руки нож и попытался кинуть ему.
— Не мучься, болван, на!
Никакого внимания. Но вот первый кочегар сумел выколупить пробку и, запрокинув голову и воткнув в рот горлышко бутылки, стал вливать в себя пиво.
Второй молчал долгую минуту.
— Свежее хоть? — все-таки не выдержал он, и горло у него вздрогнуло. Голос прозвучал очень одиноко.
Первый оторвался от бутылки и в блаженном изнеможении откинулся на ствол эвкалипта. Рука его слегка поглаживала бутылку, отпитую наполовину и поставленную между ног с легким, для безопасности, наклоном к бедру. Он слабой рукой поглаживал бутылку, как женщину после близости, когда первый необузданный порыв страсти утолен, а еще осталось и на второй и на третий, но теперь спешить некуда, можно передохнуть.
— Хоть свежее? — теперь уже с покорным миролюбием спросил второй. -А то иногда кутаисское привозят, прокисшее… И куда только смотрят органы…
Первый медленно повернул к нему голову.
— Ну свежее, ну сочинское, — сказал он голосом, слабым от блаженства, — ну отвали, я же тебе сказал…
— А тут говорит мне охотник Тендел, — продолжал старик, краем глаза послеживая за кочегарами, — что живет в Цебельде одна женщина, которая готовит лекарство от малярии, хотя по национальности сама русская. Повези, говорит, ей пару индюшек, раз уж ты решил извести эту птицу у себя во дворе. А орехов, говорит, ей не надо, потому что они в Цебельде сами живут по колено в орехах. Что делать? Поймал я двух индюшек под крики жены, взял трехлитровую бутыль и поехал к этой русской.
Одним словом, что говорить… Взял я у нее лекарство, сел на свою лошадь и в ту же ночь вернулся в Чегем. Дал лекарство больному, объяснил, как пить, вернулся домой и уснул как убитый.
На другое утро еще в постели слышу резкий голос Тендела.
«Чудо, чудо! — кричит он с верхнечегемской дороги. — В долине, -кричит, — власти сменились. Меньшевики, — кричит, — бросили свои места и сбежали. Большевики, — кричит, — пришли и сели на их места».
Тут сердце у меня упало. Вот тебе, думаю, и чудо!
«И начальник кенгурской полиции, — кричу ему, — сбежал?»
«Первым, — кричит, — сбежал!»
Опять дело мое испортилось. Промаялся я дня три-четыре и чувствую, надо собираться в дорогу, потому что, думаю, или вор меня опередит, писаря моего перекупит, или мой страдалец умрет, до суда не дотянет.
Опять гружу на лошадь два мешка орехов, ловлю двух индюшек, а они уже, как увидят меня, так по всему двору разбегаются, а жена кричит и позорит меня на весь Чегем. Чтобы, говорит, оставшихся индюшек на твоих поминках съели, чтоб, говорит, не успел ты вернуться домой, как власти опять сменились. Помет, говорит, от моих индюшек на насесте крепче держится, чем твои власти. Позорит меня, но что делать, сажусь на лошадь и снова еду в Кенгур.
Приезжаю в Кенгур, въезжаю во двор милиции, привязываю лошадь. Вижу, ко мне писарь подбегает.
«Как мое дело?» — спрашиваю.
«Да ты что, — кричит он на меня, — тут мир перевернулся! Эти негодяи-меньшевики сбежали в Эндурию! Сейчас здесь большевики сидят! Они, говорит, в поход собрались на весь мир, а ты, говорит, своего буйвола к ним пристегиваешь».
Ну я слушаю его одним ухом, а сам лошадь развьючиваю. Но он, вижу, на мои орехи совсем смотреть не может, но вынужден, потому что индюшек терять не хочет, очень уж у нас в ту пору индюшки были хороши.
1 2 3 4 5
— Чего это он мне? — спрашивает старик у своих спутников, продолжая глядеть на кочегара кроткими первобытными глазами.
Как бы передразнивая кочегара, он повторяет по-русски это явно единственное понятое слово:
— Папаша…
— Он говорит, — разъясняет ему один из абхазцев, — что тому, что с бутылками, на работу пора… А он пьет, не стыдясь ни своего директора, ни того, что ты, старый человек, рядом…
Старику понравилось, что второй кочегар уважил его, включив в список людей, которых пьющий кочегар должен был постыдиться.
— Какая уж там работа, — примирительно говорит он, кивая на небо, -вон солнце где…
— У них все по-чудному, — вставляет третий абхазец, — они и работают не так и пьют не по-нашенски… Да ты лучше дальше рассказывай…
— Что же дальше, — продолжает старик, — значит, снова гружу лошадь орехами, подвязываю к седлу пару индюшек и приезжаю сюда в полицию. Писарь мой взбесился! Ты что, говорит, не видишь, мир перевернулся! Тут, говорит, новая власть пришла, тут, говорит, свобода! Тут, говорит, царя Николая, что выел у нас печенку, скинули! А ты со своим буйволом! Да тебя, говорит, за это в тюрьме сгноить можно!
Ну я ему спокойно отвечаю. Если свобода будет, говорю, хорошо. А чем мой буйвол свободе мешает? Покричал, покричал мой писарь, потом посмотрел на лошадь, и вижу, индюшки ему понравились, а орехи не очень.
— Ладно, — говорит, — разгружай лошадь и жди… Введу тебя к начальнику…
Снимаю с лошади мешки, снимаю индюшек и несу в кладовку, куда и раньше носил свои орехи и индюшек.
Жду час, жду два, наконец вводит меня писарь. Вижу, сидит эндурец, весь кованый, в ремнях и бляхах.
Так, мол, и так, говорю. При Николае увели у меня буйвола и до сих пор не вернули. И свидетель, говорю, жив еще, хоть малярия его поедом ест, и сам я, говорю, видел шкуру моего буйвола на крыше его кухни, на распялках сушилась. Одним словом, все, как есть, рассказал, а он все выслушал и там, где нужно, головой кивал, значит, давал знать, что согласен помочь.
— Хорошо, — говорит, — пусть он все запишет, а потом мы тебя вызовем вместе со свидетелем.
Уезжаю к себе и жду. Жду месяц, жду другой. Жду лето, жду осень. И главное, боюсь, что этого несчастного малярия заест, умрет человек без всякой пользы для себя и моего дела…
Первый кочегар приступил ко второй бутылке. Теперь он стал краем горлышка открытой бутылки подцеплять крышку закрытой. Но подцепить опять никак не удавалось, хотя он, с одной стороны, вроде бы стал бодрей, но, с другой стороны, гладкое стекло горлышка бутылки никак не подцепляло крышку, все время соскальзывало.
— Возьми нож, дуралей, — миролюбиво предложил второй кочегар, — не срамись перед этими…
— Отвали, — выдохнул первый кочегар, упорно пытаясь приладить горлышко открытой бутылки под металлическую крышку закрытой. На лбу у него выступили крупные капли пота. Наконец он все-таки немного ослабил крышку, и из-под нее с шипением стала выпузыриваться пена. Он отложил пустую бутылку и, приложившись к этой, стал отсасывать пену, чтобы не пропадала.
Второй с мучительным презрением следил за первым, пока тот, время от времени отрываясь, чтобы посмотреть, можно ли продолжать открывать бутылку без потерь пены, высасывал ее излишки. Воспользовавшись паузой между двумя отсосами, он снова взял в руки нож и попытался кинуть ему.
— Не мучься, болван, на!
Никакого внимания. Но вот первый кочегар сумел выколупить пробку и, запрокинув голову и воткнув в рот горлышко бутылки, стал вливать в себя пиво.
Второй молчал долгую минуту.
— Свежее хоть? — все-таки не выдержал он, и горло у него вздрогнуло. Голос прозвучал очень одиноко.
Первый оторвался от бутылки и в блаженном изнеможении откинулся на ствол эвкалипта. Рука его слегка поглаживала бутылку, отпитую наполовину и поставленную между ног с легким, для безопасности, наклоном к бедру. Он слабой рукой поглаживал бутылку, как женщину после близости, когда первый необузданный порыв страсти утолен, а еще осталось и на второй и на третий, но теперь спешить некуда, можно передохнуть.
— Хоть свежее? — теперь уже с покорным миролюбием спросил второй. -А то иногда кутаисское привозят, прокисшее… И куда только смотрят органы…
Первый медленно повернул к нему голову.
— Ну свежее, ну сочинское, — сказал он голосом, слабым от блаженства, — ну отвали, я же тебе сказал…
— А тут говорит мне охотник Тендел, — продолжал старик, краем глаза послеживая за кочегарами, — что живет в Цебельде одна женщина, которая готовит лекарство от малярии, хотя по национальности сама русская. Повези, говорит, ей пару индюшек, раз уж ты решил извести эту птицу у себя во дворе. А орехов, говорит, ей не надо, потому что они в Цебельде сами живут по колено в орехах. Что делать? Поймал я двух индюшек под крики жены, взял трехлитровую бутыль и поехал к этой русской.
Одним словом, что говорить… Взял я у нее лекарство, сел на свою лошадь и в ту же ночь вернулся в Чегем. Дал лекарство больному, объяснил, как пить, вернулся домой и уснул как убитый.
На другое утро еще в постели слышу резкий голос Тендела.
«Чудо, чудо! — кричит он с верхнечегемской дороги. — В долине, -кричит, — власти сменились. Меньшевики, — кричит, — бросили свои места и сбежали. Большевики, — кричит, — пришли и сели на их места».
Тут сердце у меня упало. Вот тебе, думаю, и чудо!
«И начальник кенгурской полиции, — кричу ему, — сбежал?»
«Первым, — кричит, — сбежал!»
Опять дело мое испортилось. Промаялся я дня три-четыре и чувствую, надо собираться в дорогу, потому что, думаю, или вор меня опередит, писаря моего перекупит, или мой страдалец умрет, до суда не дотянет.
Опять гружу на лошадь два мешка орехов, ловлю двух индюшек, а они уже, как увидят меня, так по всему двору разбегаются, а жена кричит и позорит меня на весь Чегем. Чтобы, говорит, оставшихся индюшек на твоих поминках съели, чтоб, говорит, не успел ты вернуться домой, как власти опять сменились. Помет, говорит, от моих индюшек на насесте крепче держится, чем твои власти. Позорит меня, но что делать, сажусь на лошадь и снова еду в Кенгур.
Приезжаю в Кенгур, въезжаю во двор милиции, привязываю лошадь. Вижу, ко мне писарь подбегает.
«Как мое дело?» — спрашиваю.
«Да ты что, — кричит он на меня, — тут мир перевернулся! Эти негодяи-меньшевики сбежали в Эндурию! Сейчас здесь большевики сидят! Они, говорит, в поход собрались на весь мир, а ты, говорит, своего буйвола к ним пристегиваешь».
Ну я слушаю его одним ухом, а сам лошадь развьючиваю. Но он, вижу, на мои орехи совсем смотреть не может, но вынужден, потому что индюшек терять не хочет, очень уж у нас в ту пору индюшки были хороши.
1 2 3 4 5