ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но вместо этого она подходит к нему, скрестив на груди руки, и, чеканя слова, говорит:
—Вот что, дорогой мой, отчаливай! Мы тебя удерживать не собираемся. С тех пор, как ты к нам прицепился, мы только этого и ждем, только этого и желаем. Продавай своих пчел, продавай свои бумаги, оставляй все деньги себе, нам можешь не давать ни единого су. Плевать! Избавиться наконец от тебя для нас такое удовольствие, что можно позабыть о всяких там расчетах. Но не пытайся настроить свою дочь против ее матери. Селина уже взрослая, она все поняла, она знает, чего ты стоишь…
Какое она имеет право говорить от моего имени?
Папа останавливается и бросает на меня угрюмый взгляд, в котором легко прочесть: «…Чего я стою! Неужели ты меня уже предала?» Ах, эта болезнь, общая для всех Колю, это неумение высказаться при серьезных обстоятельствах! Я лишь поднимаю руку в знак протеста, и моя мать, эта Торфу, такая же языкастая, как и ее мамаша, как вообще все Торфу, без труда подавляет меня:
— Заткнись, Селина. Нечего сейчас слюни и сопли разводить. Если тебе это поможет и тебе тоже, Колю, я вам сейчас кое-что скажу…
Отец застыл. Он ждет удара, как и я его жду, — остолбенев. Единственная мысль мечется в голове: «Она разгадала! И будет шантажировать, угрожать разоблачением». Ничуть не бывало, и, если до сих пор я в какой-то мере пребывала на небесах, теперь я окончательно свалилась на землю.
— Не забудь, что Селина родилась, так сказать, семимесячной, — произносит мамаша Колю голосом, разрезающим воздух, как хлыст. — На самом же деле — могу тебе наконец-то об этом сообщить — она родилась в срок.
И отступает в дым, — а у нас у всех уже начинает першить от него в горле, — отступает к плите, чтобы снять с огня латку. Но раскаленная ручка впивается ей в кожу, и она так быстро отдергивает руку, что латка кренится, наклоняется, широкий язык масла выплескивается через борт и падает, потрескивая, на уголья, откуда тотчас, клубясь, вздымается желтое едкое пламя. Ни папа, ни я — мы лишь внимательно смотрим друг на друга из-под приспущенных ресниц — не двинулись с места. А мамаша Колю, тряся рукой, кидается к окну и распахивает его, причитая:
— Какой же ты урод, Колю! До нашей свадьбы ты был просто придурком, а теперь стал еще и гнусью… Черная жаба! Нет, вы только подумайте — этакое чудовище любит меня! Смеет меня любить! Только и думает, как бы оседлать меня.
— Твоя же дочь тут, потаскуха!
Бертран Колю, мой отец , кидается вперед всей своей массой. В этот удушающий туман, где все расплывается. Тяжелая рука прошла почти у самого лица мамаши Колю, которая в ужасе прижалась к перегородке, обеими руками закрыв голову, однако, не в силах подавить ярость, она кричит:
— Моя дочь, да, моя дочь… Не твоя! Убирайся. Здесь ничего твоего нет, одна только твоя уродливая рожа.
— Пойдем, папа, пойдем. Съездим туда, куда ты хотел…
Его во что бы то ни стало надо увезти. Лицо его искажается, он упирается ногами в землю, загипнотизированный маслом, все еще капающим, вспыхивающим на угольях, и этой женщиной, чьи крики по-прежнему действуют на него. Наконец он уступает, дает утянуть себя за полу, в которую я вцепилась ногтями, выскакивает вместе со мной на свежий после ливня воздух.
* * *
Я и сама не знаю, куда мы идем, — ступаю неуверенно, как по льду. Это ее подмигивание, сухая улыбочка, с какой она в последнюю минуту на меня посмотрела, невыносимо раздражает меня. Ну и хладнокровие! Она ведет себя в точности так, как советовала Жюльена. В эту минуту ее я осуждаю куда больше, чем его. Да, этот человек, к которому она питает отвращение, достоин ненависти, но ей-то он отвратителен не потому, — так как она ничего не знает, — ей он отвратителен по той самой причине, которая мешает мне возненавидеть его, потому что он мой отец. Потому что это так… Ее «разоблачение» меня не пугает — мне от этого ни жарко ни холодно. Даже если вопреки всему это было бы так, все равно это была бы неправда: истинный отец тот, кого признал ребенок. Невзирая на законы, отцами являются те, кто признан детьми, и доказательством тому служит не кровь, а теплота чувств. К тому же меня на этот счет постараются успокоить.
— Да ведь это неправда, — бормочет папа. — До свадебной ночи твоя мать была еще… — Какое-то глупое целомудрие мешает ему вымолвить нужное слово. Он ищет, чем бы его заменить, и находит чудесную формулу: — …была еще как ты, Селина.
Стоп. Он берет меня за руку и вынуждает остановиться перед ювелирной лавкой, а вернее, развалом Сигизмунда-младшего, который продает также антиквариат и держит прилавок с ювелирными изделиями. Папа трясет дверь за ручку — в принципе она закрыта до двух часов, — и Сигизмунд, появившись из глубины, открывает дверь, как открыл бы ее любому постучавшемуся клиенту.
— Подожди меня здесь.
Это не внезапная причуда, а заранее обдуманная операция. Сквозь стекло витрины я вижу, как папа достает из кармана пачку банкнот, врученную ему Люка, добавляет к ней еще несколько бумажек, вынутых из кошелька, и вручает все Сигизмунду, который дает ему взамен маленький пакетик. Выйдя на улицу, папа сует его мне в руку.
— Это к твоему семнадцатилетию, — говорит он. — Меня тут ведь уже не будет… А теперь пошли назад.
Голос его дрожит. Мне же хочется узнать не столько, что скрывается под тонкой шелковистой бумагой, сколько то, что таит в себе эта фраза. Но он ничего не добавляет. Да знает ли он сам, что хотел сказать? Тем не менее я разворачиваю пакетик, такой маленький и одновременно тяжелый, и смотрю на содержимое раскрыв рот… Что?! Это же несерьезно. Передо мной золотые часы с золотым браслетом — таких в нашей семье ни у кого еще не было: ведь для нас деньги — это святыня, и такой подарок в еще большей мере, чем пожары, служит доказательством опасного помутнения рассудка. Вот оно, сверкающее доказательство, и я часто-часто моргаю, чтобы прогнать влагу из глаз! В который раз я не нахожу слов, чтобы его отблагодарить. Хочу поцеловать его, но он легонько меня отталкивает. За несколько секунд лицо его словно окаменело. И мне не нравится, как он прерывисто дышит. Как сжал кулаки. Как остекленели его глаза. Он приоткрывает перекошенный рот и хрипло произносит:
— Селина, Селина, она ненавидит меня потому, что я чудовище. Но я стал чудовищем потому, что она меня ненавидит.
Ноги не держат его, и он хватается за мое плечо. И так и идет до дома, держась за меня. Но лишь только мы переступаем порог, он сразу меня отпускает и уходит в свой кабинет, где до самого вечера разбирает, комкает и рвет бумаги. А я, полная неприязни и ожесточения, вхожу в большую комнату.
— Ну? — обращается ко мне мать, которая сидит и спокойно ест. — Чего ему от тебя было надо?
Сверкающие часы с браслетом отвечают вместо меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63