Ошибки – как верные друзья, пусть из-за них и становится неловко.
– А ты, что ты знаешь обо мне? – спросил он со страхом, ожидая услышать в ответ оскорбление. Он ненавидел себя сейчас за отвратительную, от уха до уха улыбку, которую видел так ясно, будто смотрел не на падавший снег, а в зеркало.
– То, что ты, в сущности, очень славный.
Его обожгло стыдом от того, как она ответила добром на зло.
– Послушай, – сказал он. – Я всегда тебя любил. Давай по крайней мере называть вещи своими именами.
– Ты не любил никого никогда, – сказала она. – Ты даже не знаешь, что это такое.
– О'кей, – сказал он. – Прости, пожалуйста.
– Прощаю.
– Жди лучше в школе, – сказал он. – Он еще н-н-не ск-ко-ро придет.
Она не ответила и пошла походкой, какой часто ходят пенсильванские немки, по-детски выворачивая носки, вдоль черного скользкого троса, разделявшего велосипедную стоянку и спортплощадку. Один велосипед, прислоненный к стойке, с пушистыми белыми полукружиями колес, был настолько ржавый, будто бы простоял там всю жизнь.
Внутри оказалось так жарко, что нечем было дышать. Уильям взял с батареи учебники, пробежался по черным ребрам карандашом и пошел вниз в подвальный этаж к своему шкафчику. Под лестницей было почти темно – стало вдруг неожиданно поздно, и оказалось, пора поторапливаться. Ни с того ни с сего ему вдруг стало страшно – вдруг его сейчас здесь закроют. Уютный запах бумаги, пота и стружек, доносившийся из мастерской в конце коридора, больше не радовал. Высокий зеленый шкафчик осуждающе смотрел на него сверху вниз тройным прищуром прорезей. Уильям отпер замок, положил учебники на свою полку, под полкой Марвина Уолфа, снял с крючка куртку, и ему показалось, будто его пристыженная, некрасивая, знавшая только учебу душонка нырнула на освободившееся место в темном углу. От толчка его лапищи железная дверца легко и беззвучно закрылась, и вдруг он всем своим долговязым телом почувствовал себя таким чистым, таким свободным, что снова улыбнулся. Теперь, отныне и до тех самых пор, пока не наступит уготованное для него прекрасное будущее, он мог ничего – почти ничего – не делать.
1 2 3 4 5
– А ты, что ты знаешь обо мне? – спросил он со страхом, ожидая услышать в ответ оскорбление. Он ненавидел себя сейчас за отвратительную, от уха до уха улыбку, которую видел так ясно, будто смотрел не на падавший снег, а в зеркало.
– То, что ты, в сущности, очень славный.
Его обожгло стыдом от того, как она ответила добром на зло.
– Послушай, – сказал он. – Я всегда тебя любил. Давай по крайней мере называть вещи своими именами.
– Ты не любил никого никогда, – сказала она. – Ты даже не знаешь, что это такое.
– О'кей, – сказал он. – Прости, пожалуйста.
– Прощаю.
– Жди лучше в школе, – сказал он. – Он еще н-н-не ск-ко-ро придет.
Она не ответила и пошла походкой, какой часто ходят пенсильванские немки, по-детски выворачивая носки, вдоль черного скользкого троса, разделявшего велосипедную стоянку и спортплощадку. Один велосипед, прислоненный к стойке, с пушистыми белыми полукружиями колес, был настолько ржавый, будто бы простоял там всю жизнь.
Внутри оказалось так жарко, что нечем было дышать. Уильям взял с батареи учебники, пробежался по черным ребрам карандашом и пошел вниз в подвальный этаж к своему шкафчику. Под лестницей было почти темно – стало вдруг неожиданно поздно, и оказалось, пора поторапливаться. Ни с того ни с сего ему вдруг стало страшно – вдруг его сейчас здесь закроют. Уютный запах бумаги, пота и стружек, доносившийся из мастерской в конце коридора, больше не радовал. Высокий зеленый шкафчик осуждающе смотрел на него сверху вниз тройным прищуром прорезей. Уильям отпер замок, положил учебники на свою полку, под полкой Марвина Уолфа, снял с крючка куртку, и ему показалось, будто его пристыженная, некрасивая, знавшая только учебу душонка нырнула на освободившееся место в темном углу. От толчка его лапищи железная дверца легко и беззвучно закрылась, и вдруг он всем своим долговязым телом почувствовал себя таким чистым, таким свободным, что снова улыбнулся. Теперь, отныне и до тех самых пор, пока не наступит уготованное для него прекрасное будущее, он мог ничего – почти ничего – не делать.
1 2 3 4 5