Кожа у него скверная.
Отец, можно сказать, сорвал с меня одежду и обнажил мои зудящие струпья. От ярости у меня помутилось в глазах, и его лицо показалось мне глухой холодной скалой.
— Это правда, паренек? Что же с тобой?
— У меня вся кожа синяя, — буркнул я, еле сдерживаясь.
— Мальчик шутит, — сказал отец. — Но он молодцом держится. Самое лучшее для него было бы уехать во Флориду. Будь вы его отцом, он, конечно, жил бы там.
— Я думаю махнуть туда недельки через две-три, — сказал пассажир.
— Возьмите его с собой! — воскликнул отец. — Мальчик заслужил лучшую жизнь. У меня в кармане ветер гуляет. Пора ему поискать другого отца. А мне одна дорога — на свалку.
Он сказал это, завидев у шоссе большую олтонскую свалку. На пустыре, среди груд пестрого хлама, кое-где курились костры. Все на свете ржавеет или гниет, обращается в темный, возрождающийся прах, и кучи его становятся причудливыми и косматыми, как хвощи. Куски цветной бумаги, прижатые ровным ветром с реки к высоким стеблям бурьяна, казались застывшими призраками знамен. А дальше река Скачущая Лошадь отражала в своей черной лакированной глади яркую синь, безмолвно опрокинутую над ней. Газгольдеры, огромные поднимающиеся и опускающиеся цилиндры, серыми слонами сторожили кирпичный городской горизонт; Олтон, таинственный город, весь розовый и красный, лежал тесьмой у подола пурпурно-зеленых холмов. Вечнозеленая хребтина Олтонской горы темной щелью прорезала небо. Рука у меня двигалась, словно водила кистью по холсту. Железнодорожные пути серебряными полосами бежали вдоль шоссе; стоянки у фабрик были забиты машинами; шоссе перешло в пригородную улицу, петлявшую между автомобильными агентствами, ржавыми передвижными ресторанчиками и домами с шиферными крышами.
Отец сказал пассажиру:
— Ну вот и он. Великий и славный город Олтон. Если бы в детстве мне кто-нибудь сказал, что я кончу жизнь в Олтоне, штат Пенсильвания, я рассмеялся бы ему в лицо. Я тогда и не слыхал о таком городе.
— Грязный городишко, — сказал пассажир.
А мне он казался таким красивым.
Отец остановил машину перед красным светофором на пересечении сто двадцать второго шоссе и трамвайных путей. Справа пути уходили на бетонный мост через Скачущую Лошадь, за которым, собственно, и начинался Олтон. А влево — три мили до Олинджера и еще две до Эли.
— Ничего не поделаешь, — сказал отец. — Придется высадить вас на мороз.
Пассажир открыл дверцу. После того как отец сказал ему про мою кожу, поток его грязных чувств ослабел. Но все же я почувствовал, как он коснулся моего затылка, может быть случайно. Выйдя, бродяга крепко прижал к груди свой сверток. Жидкое лицо его теперь снова затвердело.
— Очень приятно было поговорить с вами, — сказал ему отец.
Пассажир осклабился.
— Угу.
Дверца хлопнула. Загорелся зеленый свет. Сердце у меня забилось ровнее. Мы осторожно въехали на трамвайные пути и двинулись навстречу потоку машин, кативших в Олтон. Обернувшись, я увидел нашего пассажира сквозь запыленное заднее стекло — он удалялся, похожий со своим свертком на рассыльного. Вскоре он стал крошечным коричневым пятнышком у въезда на мост, взлетел над землей, исчез. Отец сказал как ни в чем не бывало:
— Этот человек джентльмен.
Во мне медленно закипала злость; и я хладнокровно решил пилить отца до самой школы.
— Скажите, какое великодушие, — начал я. — Скажите пожалуйста. Торопился, не дал мне даже несчастный завтрак проглотить и вот посадил какого-то паршивого бродягу, сделал ради него крюк в три мили, а он даже спасибо не сказал. Теперь-то уж мы как пить дать опоздаем. Я уже вижу, как Зиммерман смотрит на часы и бегает по коридорам, тебя ищет. В самом деле , папа, хоть бы раз ты обошелся без глупостей. Сдались тебе эти бродяги. Значит, это я виноват — не будь меня, ты сам стал бы бродягой? Флорида! Да еще про кожу мою ему рассказал. Удружил, вот уж спасибо. Ты бы еще заставил меня рубашку скинуть. Да заодно и струпья на ногах ему показать. С какой стати выбалтывать все встречному и поперечному? Как будто этому бродяге есть до меня дело — ему бы только собак убивать да сопеть людям в затылок. Господи, белые ступеньки Балтимора! Ну скажи, папа, о чем ты только думаешь , когда язык распускаешь?
Но нельзя долго ругать человека, если он ни слова в ответ. Вторую милю до Олинджера мы оба проехали молча. Он нажимал, боясь опоздать, обгонял целые колонны автомобилей и мчал прямо по трамвайным путям. Когда колеса скользили по рельсам, руль вырывался у него из рук. На его счастье, доехали мы быстро. Когда мы проезжали мимо доски, с которой «Львы», «Ротарианцы», «Кивани» и «Лоси» все в один голос приглашали: «Добро пожаловать в Олинджер», отец сказал:
— Ты, Питер, не беспокойся, что он про твою кожу узнал. Он забудет. Уж кому, как не учителю, это знать: люди все забывают, что им ни скажи. Я каждый божий день смотрю на тупые физиономии и вспоминаю о смерти. Никакого следа не остается в головах у этих ребят. Помню, когда мой старик понял, что умирает, он открыл глаза, посмотрел с кровати на маму, на Альму, на меня и сказал: «Как вы думаете, меня навеки забудут?» Я часто об этом вспоминаю. Навеки. Ужасно, когда священник говорит такое. Я тогда перепугался насмерть.
Когда мы подъехали к школе, последние ученики гурьбой вваливались в двери. Видно, звонок уже был. Я взял свои учебники и, вылезая из машины, оглянулся на заднее сиденье.
— Папа! — крикнул я. — Перчатки пропали!
Отец уже отошел от машины. Он обернулся, провел бородавчатой рукой по голове и стянул с нее синюю шапочку. Волосы у него взъерошились.
— А? Значит, их взял этот паршивец?
— Больше некому. Здесь их нет. Только трос и карта.
Отец вмиг примирился с этой новостью.
— Что ж, — сказал он, — ому они нужнее, чем мне. Бедняга, наверное, сам не знает, как это у него вышло.
И пошел дальше, меряя бетонную дорожку широкими шагами. Я не мог его нагнать, потому что едва удерживал рассыпавшиеся учебники, и все больше отставал, а в животе у меня, там, где я прижимал к нему учебники, чувствовалась неприятная тяжесть оттого, что отец пренебрежительно отнесся к моему подарку, который так дорого стоил и так нелегко мне достался. Отец все отдавал; он собирал вещи и потом разбрасывал их; все мечты о нарядной одежде и о роскоши тоже достались мне от него, и теперь в первый раз его смерть, хоть и немыслимо далекая, как звезды, показалась мне мрачной и страшной угрозой.
3
Хирон, уже запаздывая, быстро шел зелеными коридорами, меж тамарисками, тисами, лаврами и кермесовыми дубами. Под кедрами и серебристыми елями, чьи недвижные кроны сняли олимпийской голубизной, благоухала буйная поросль молодых земляничных деревьев, диких груш, кизила, самшита и портулака, наполняя лесной воздух запахом цветов, соков и молодых ростков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
Отец, можно сказать, сорвал с меня одежду и обнажил мои зудящие струпья. От ярости у меня помутилось в глазах, и его лицо показалось мне глухой холодной скалой.
— Это правда, паренек? Что же с тобой?
— У меня вся кожа синяя, — буркнул я, еле сдерживаясь.
— Мальчик шутит, — сказал отец. — Но он молодцом держится. Самое лучшее для него было бы уехать во Флориду. Будь вы его отцом, он, конечно, жил бы там.
— Я думаю махнуть туда недельки через две-три, — сказал пассажир.
— Возьмите его с собой! — воскликнул отец. — Мальчик заслужил лучшую жизнь. У меня в кармане ветер гуляет. Пора ему поискать другого отца. А мне одна дорога — на свалку.
Он сказал это, завидев у шоссе большую олтонскую свалку. На пустыре, среди груд пестрого хлама, кое-где курились костры. Все на свете ржавеет или гниет, обращается в темный, возрождающийся прах, и кучи его становятся причудливыми и косматыми, как хвощи. Куски цветной бумаги, прижатые ровным ветром с реки к высоким стеблям бурьяна, казались застывшими призраками знамен. А дальше река Скачущая Лошадь отражала в своей черной лакированной глади яркую синь, безмолвно опрокинутую над ней. Газгольдеры, огромные поднимающиеся и опускающиеся цилиндры, серыми слонами сторожили кирпичный городской горизонт; Олтон, таинственный город, весь розовый и красный, лежал тесьмой у подола пурпурно-зеленых холмов. Вечнозеленая хребтина Олтонской горы темной щелью прорезала небо. Рука у меня двигалась, словно водила кистью по холсту. Железнодорожные пути серебряными полосами бежали вдоль шоссе; стоянки у фабрик были забиты машинами; шоссе перешло в пригородную улицу, петлявшую между автомобильными агентствами, ржавыми передвижными ресторанчиками и домами с шиферными крышами.
Отец сказал пассажиру:
— Ну вот и он. Великий и славный город Олтон. Если бы в детстве мне кто-нибудь сказал, что я кончу жизнь в Олтоне, штат Пенсильвания, я рассмеялся бы ему в лицо. Я тогда и не слыхал о таком городе.
— Грязный городишко, — сказал пассажир.
А мне он казался таким красивым.
Отец остановил машину перед красным светофором на пересечении сто двадцать второго шоссе и трамвайных путей. Справа пути уходили на бетонный мост через Скачущую Лошадь, за которым, собственно, и начинался Олтон. А влево — три мили до Олинджера и еще две до Эли.
— Ничего не поделаешь, — сказал отец. — Придется высадить вас на мороз.
Пассажир открыл дверцу. После того как отец сказал ему про мою кожу, поток его грязных чувств ослабел. Но все же я почувствовал, как он коснулся моего затылка, может быть случайно. Выйдя, бродяга крепко прижал к груди свой сверток. Жидкое лицо его теперь снова затвердело.
— Очень приятно было поговорить с вами, — сказал ему отец.
Пассажир осклабился.
— Угу.
Дверца хлопнула. Загорелся зеленый свет. Сердце у меня забилось ровнее. Мы осторожно въехали на трамвайные пути и двинулись навстречу потоку машин, кативших в Олтон. Обернувшись, я увидел нашего пассажира сквозь запыленное заднее стекло — он удалялся, похожий со своим свертком на рассыльного. Вскоре он стал крошечным коричневым пятнышком у въезда на мост, взлетел над землей, исчез. Отец сказал как ни в чем не бывало:
— Этот человек джентльмен.
Во мне медленно закипала злость; и я хладнокровно решил пилить отца до самой школы.
— Скажите, какое великодушие, — начал я. — Скажите пожалуйста. Торопился, не дал мне даже несчастный завтрак проглотить и вот посадил какого-то паршивого бродягу, сделал ради него крюк в три мили, а он даже спасибо не сказал. Теперь-то уж мы как пить дать опоздаем. Я уже вижу, как Зиммерман смотрит на часы и бегает по коридорам, тебя ищет. В самом деле , папа, хоть бы раз ты обошелся без глупостей. Сдались тебе эти бродяги. Значит, это я виноват — не будь меня, ты сам стал бы бродягой? Флорида! Да еще про кожу мою ему рассказал. Удружил, вот уж спасибо. Ты бы еще заставил меня рубашку скинуть. Да заодно и струпья на ногах ему показать. С какой стати выбалтывать все встречному и поперечному? Как будто этому бродяге есть до меня дело — ему бы только собак убивать да сопеть людям в затылок. Господи, белые ступеньки Балтимора! Ну скажи, папа, о чем ты только думаешь , когда язык распускаешь?
Но нельзя долго ругать человека, если он ни слова в ответ. Вторую милю до Олинджера мы оба проехали молча. Он нажимал, боясь опоздать, обгонял целые колонны автомобилей и мчал прямо по трамвайным путям. Когда колеса скользили по рельсам, руль вырывался у него из рук. На его счастье, доехали мы быстро. Когда мы проезжали мимо доски, с которой «Львы», «Ротарианцы», «Кивани» и «Лоси» все в один голос приглашали: «Добро пожаловать в Олинджер», отец сказал:
— Ты, Питер, не беспокойся, что он про твою кожу узнал. Он забудет. Уж кому, как не учителю, это знать: люди все забывают, что им ни скажи. Я каждый божий день смотрю на тупые физиономии и вспоминаю о смерти. Никакого следа не остается в головах у этих ребят. Помню, когда мой старик понял, что умирает, он открыл глаза, посмотрел с кровати на маму, на Альму, на меня и сказал: «Как вы думаете, меня навеки забудут?» Я часто об этом вспоминаю. Навеки. Ужасно, когда священник говорит такое. Я тогда перепугался насмерть.
Когда мы подъехали к школе, последние ученики гурьбой вваливались в двери. Видно, звонок уже был. Я взял свои учебники и, вылезая из машины, оглянулся на заднее сиденье.
— Папа! — крикнул я. — Перчатки пропали!
Отец уже отошел от машины. Он обернулся, провел бородавчатой рукой по голове и стянул с нее синюю шапочку. Волосы у него взъерошились.
— А? Значит, их взял этот паршивец?
— Больше некому. Здесь их нет. Только трос и карта.
Отец вмиг примирился с этой новостью.
— Что ж, — сказал он, — ому они нужнее, чем мне. Бедняга, наверное, сам не знает, как это у него вышло.
И пошел дальше, меряя бетонную дорожку широкими шагами. Я не мог его нагнать, потому что едва удерживал рассыпавшиеся учебники, и все больше отставал, а в животе у меня, там, где я прижимал к нему учебники, чувствовалась неприятная тяжесть оттого, что отец пренебрежительно отнесся к моему подарку, который так дорого стоил и так нелегко мне достался. Отец все отдавал; он собирал вещи и потом разбрасывал их; все мечты о нарядной одежде и о роскоши тоже достались мне от него, и теперь в первый раз его смерть, хоть и немыслимо далекая, как звезды, показалась мне мрачной и страшной угрозой.
3
Хирон, уже запаздывая, быстро шел зелеными коридорами, меж тамарисками, тисами, лаврами и кермесовыми дубами. Под кедрами и серебристыми елями, чьи недвижные кроны сняли олимпийской голубизной, благоухала буйная поросль молодых земляничных деревьев, диких груш, кизила, самшита и портулака, наполняя лесной воздух запахом цветов, соков и молодых ростков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73