Он глядел на врача ненавидящим взглядом, а тот… тот растерянно хлопал глазами, затем рассмеялся — прямо закатился от смеха, потом вдруг посерьезнел, вытер слезы.
— Мы все могли предположить, — сказал он, поднимаясь с кровати, — но что вы примете нас за фашистов… — Он развел руками. — Я пока вас покину, вы поспите, успокойтесь Через несколько дней вас отвезут в Москву, и тогда мы сможем снова побеседовать. И с Росиным вы повидаетесь — в лицо-то вы его, надеюсь, помните?
В дверях он остановился и повернулся к раненому.
— У меня нет сомнений в полном вашем выздоровлении. Память ваша в порядке, поскольку вы прекрасно помните о разгроме фашистов под Москвой. Так что мои вопросы об имени теперь, наверно, не нужны. Отдыхайте, Николай Тимофеевич… И еще прошу вас — не снимайте пока датчики. — Он показал пальцем себе на грудь.
Раненый хотел остановить врача, спросить, откуда тот вызнал его имя, как дела на фронте — ведь сейчас уже лето, а за полгода многое могло измениться, но тело сделалось каким-то воздушным, невесомым, мысли ленивыми, язык неповоротливым. Он покосился на змею, которая опять замаячила над его плечом, и закрыл глаза.
2
Последующие дни он много размышлял, пытаясь осознать происходящее. Память его работала превосходно, он в деталях вспомнил и свой плен, и свою казнь, и многое другое. Не мог он только понять одного: откуда ему стало известно о разгроме фашистов под Москвой. Почему-то ему казалось, что он слышал об этом по радио, но здесь явно концы с концами не сходились, поскольку в их деревне не только радио — электричества не было с самого прихода немцев.
Врач Сергей Иванович появлялся совсем ненадолго, щупал пульс, спрашивал об аппетите и исчезал, не отвечая на вопросы. Кормили его превосходно — в соседней комнате две смешливые девицы, обе в белом, словно невесты, ставили перед ним тарелки с такими разносолами, что аж слюнки текли. Что было плохо — так это полное отсутствие курева, да и стопку выздоравливающему никто поднести не догадался. Николай Тимофеевич хотел попросить девиц принести ему хотя бы махорочки, да застеснялся, понимая, что без денег нынче курева не достанешь, а денег у него, естественно, не было.
Девицы были хохотушки, но какие-то чудные, на вопросы не отвечали и лишь твердили, что ему волноваться вредно, а надо гулять, дышать воздухом да побольше кушать. Николай Тимофеевич никак не мог понять, действительно они такие бестолковые или только притворяются перед ним — вроде обе красивые, собой ладные, высоченные, все у них на месте, есть на что поглядеть, обе чистюли и старательные: он как-то зашел в комнаты, когда они там убирались, так поразился — они словно не полы протирали, а танцевали какой-то диковинный танец. В этот момент они были как кошки бенгальские, правда, всего на миг, пока на него не оглянулись, а так были девки как девки, но даже на самый пустяковый вопрос ответить не могли. Он спросил их как-то, какое сегодня число, так и то захихикали, фыркнули сквозь смех: “Десятое” — и мигом шастнули за дверь. Вот тебе и вся информация. Десятое! Ему не число, а месяц было интересно знать, сколько он в беспамятстве провалялся, потому что вешать его вели в декабре, а сейчас в саду березы вовсю зеленели, птицы чирикали, да шмель толстый, мохнатый с гудением по цветам елозил.
Сад был очень большой, скорее даже не сад, а кусок леса, отгороженный высоким забором, за которым тоже виднелся лишь лес. Николай Тимофеевич гулял по тропинкам, отдыхал на удобных скамейках, читал — газет ему не давали, ссылаясь на запрещение врачей, но на книги не скупились. Девицы приволокли ему две охапки классиков — Пушкина, Гоголя, Бальзака. В детстве и юности читать Николаю было некогда, потом сельские заботы, женитьба да дети и вовсе времени не оставили, и сейчас он с радостью решил наверстать упущенное и первым делом взялся за “Войну и мир” — четыре опрятных, чистеньких томика, выпущенных совсем недавно — на титульном листе был обозначен 1941 год. В школе, он помнил, они Толстого проходили, но тогда он этого романа не читал — вся их деревенская библиотека умещалась в сельсоветовском шкафу, и были там, как запомнилось Николаю, воспоминания челюскинцев, роман Вальтера Скотта “Айвенго” и множество стихов, которыми парень по молодости пренебрег. Сейчас делать было нечего, как только копить здоровье, и Николай Тимофеевич целыми днями читал или думал. Думал он в основном о войне.
О том, что происходит на фронтах, ему ничего не говорили, сколько он ни расспрашивал. Единственное, что ему сообщили, это то, что фашисты повсюду разбиты, а о подробностях умалчивали, ссылаясь на запрещение медицинской науки. Сергей Иванович в свои короткие визиты от всех вопросов отмалчивался, говорил, что еще не время. Сильными пальцами мял живот и грудь, не очень внимательно выслушивал через трубочку сердце и легкие, девицы ставили ему градусник — тем все и ограничивалось. Ни таблетками, ни уколами Николаю не докучали: видимо, все шло хорошо и без них. Чувствовал он себя вполне здоровым, только слабым, но и это с каждым днем проходило.
Обратил внимание Николай Тимофеевич на удивительную способность врача сразу успокаивать любую боль — потрогает, помнет руками, иногда слегка, иногда очень сильно, а иной раз и не прикоснется вовсе, а только поводит ладонями, словно паутину в темноте собирает, и боль становится тише, тише и вот уже уходит совсем, а доктор проведет перед лицом, словно погладит, скажет “спите”, и глаза сами закрываются. К счастью, боли появлялись все реже и очень ненадолго, да и доктор словно в воду смотрел — стоило начаться боли, он уже тут как тут, хоть днем, хоть ночью. Николай Тимофеевич поудивлялся вначале такому совпадению, а потом удивляться перестал и понял, почему нигде нет даже кнопки, чтобы позвать на помощь в случае чего, — в хороших больницах, он слышал, обязательно должны быть звонки в каждой палате. Но тут прекрасно обходились и без них.
Вскоре произошел странный случай. Однажды Николай Тимофеевич попросил бумагу и карандаш, чтобы отписать в свою деревню о здоровье и прочем, — он надеялся, что семья его уже вернулась из эвакуации или хоть весточка пришла от них. Это простое требование вызвало на миг тихую панику у девиц, потом они опять фыркнули, словно он им анекдот рассказал, и умчались галопом. Ни бумаги, ни карандаша ему так и не принесли. На следующий день он спросил об этом доктора — тот сделал круглые глаза, обещал накрутить девкам хвосты, чтобы не забывали, однако дело так и не сдвинулось. Ничего не понимая, Николай Тимофеевич решил не уступать — он не мог поверить, чтобы ученые медики не сыскали в своих научных институтах завалявшегося листочка, и пригрозил, что вырвет страницу из какой-нибудь книги.
1 2 3 4 5 6 7 8
— Мы все могли предположить, — сказал он, поднимаясь с кровати, — но что вы примете нас за фашистов… — Он развел руками. — Я пока вас покину, вы поспите, успокойтесь Через несколько дней вас отвезут в Москву, и тогда мы сможем снова побеседовать. И с Росиным вы повидаетесь — в лицо-то вы его, надеюсь, помните?
В дверях он остановился и повернулся к раненому.
— У меня нет сомнений в полном вашем выздоровлении. Память ваша в порядке, поскольку вы прекрасно помните о разгроме фашистов под Москвой. Так что мои вопросы об имени теперь, наверно, не нужны. Отдыхайте, Николай Тимофеевич… И еще прошу вас — не снимайте пока датчики. — Он показал пальцем себе на грудь.
Раненый хотел остановить врача, спросить, откуда тот вызнал его имя, как дела на фронте — ведь сейчас уже лето, а за полгода многое могло измениться, но тело сделалось каким-то воздушным, невесомым, мысли ленивыми, язык неповоротливым. Он покосился на змею, которая опять замаячила над его плечом, и закрыл глаза.
2
Последующие дни он много размышлял, пытаясь осознать происходящее. Память его работала превосходно, он в деталях вспомнил и свой плен, и свою казнь, и многое другое. Не мог он только понять одного: откуда ему стало известно о разгроме фашистов под Москвой. Почему-то ему казалось, что он слышал об этом по радио, но здесь явно концы с концами не сходились, поскольку в их деревне не только радио — электричества не было с самого прихода немцев.
Врач Сергей Иванович появлялся совсем ненадолго, щупал пульс, спрашивал об аппетите и исчезал, не отвечая на вопросы. Кормили его превосходно — в соседней комнате две смешливые девицы, обе в белом, словно невесты, ставили перед ним тарелки с такими разносолами, что аж слюнки текли. Что было плохо — так это полное отсутствие курева, да и стопку выздоравливающему никто поднести не догадался. Николай Тимофеевич хотел попросить девиц принести ему хотя бы махорочки, да застеснялся, понимая, что без денег нынче курева не достанешь, а денег у него, естественно, не было.
Девицы были хохотушки, но какие-то чудные, на вопросы не отвечали и лишь твердили, что ему волноваться вредно, а надо гулять, дышать воздухом да побольше кушать. Николай Тимофеевич никак не мог понять, действительно они такие бестолковые или только притворяются перед ним — вроде обе красивые, собой ладные, высоченные, все у них на месте, есть на что поглядеть, обе чистюли и старательные: он как-то зашел в комнаты, когда они там убирались, так поразился — они словно не полы протирали, а танцевали какой-то диковинный танец. В этот момент они были как кошки бенгальские, правда, всего на миг, пока на него не оглянулись, а так были девки как девки, но даже на самый пустяковый вопрос ответить не могли. Он спросил их как-то, какое сегодня число, так и то захихикали, фыркнули сквозь смех: “Десятое” — и мигом шастнули за дверь. Вот тебе и вся информация. Десятое! Ему не число, а месяц было интересно знать, сколько он в беспамятстве провалялся, потому что вешать его вели в декабре, а сейчас в саду березы вовсю зеленели, птицы чирикали, да шмель толстый, мохнатый с гудением по цветам елозил.
Сад был очень большой, скорее даже не сад, а кусок леса, отгороженный высоким забором, за которым тоже виднелся лишь лес. Николай Тимофеевич гулял по тропинкам, отдыхал на удобных скамейках, читал — газет ему не давали, ссылаясь на запрещение врачей, но на книги не скупились. Девицы приволокли ему две охапки классиков — Пушкина, Гоголя, Бальзака. В детстве и юности читать Николаю было некогда, потом сельские заботы, женитьба да дети и вовсе времени не оставили, и сейчас он с радостью решил наверстать упущенное и первым делом взялся за “Войну и мир” — четыре опрятных, чистеньких томика, выпущенных совсем недавно — на титульном листе был обозначен 1941 год. В школе, он помнил, они Толстого проходили, но тогда он этого романа не читал — вся их деревенская библиотека умещалась в сельсоветовском шкафу, и были там, как запомнилось Николаю, воспоминания челюскинцев, роман Вальтера Скотта “Айвенго” и множество стихов, которыми парень по молодости пренебрег. Сейчас делать было нечего, как только копить здоровье, и Николай Тимофеевич целыми днями читал или думал. Думал он в основном о войне.
О том, что происходит на фронтах, ему ничего не говорили, сколько он ни расспрашивал. Единственное, что ему сообщили, это то, что фашисты повсюду разбиты, а о подробностях умалчивали, ссылаясь на запрещение медицинской науки. Сергей Иванович в свои короткие визиты от всех вопросов отмалчивался, говорил, что еще не время. Сильными пальцами мял живот и грудь, не очень внимательно выслушивал через трубочку сердце и легкие, девицы ставили ему градусник — тем все и ограничивалось. Ни таблетками, ни уколами Николаю не докучали: видимо, все шло хорошо и без них. Чувствовал он себя вполне здоровым, только слабым, но и это с каждым днем проходило.
Обратил внимание Николай Тимофеевич на удивительную способность врача сразу успокаивать любую боль — потрогает, помнет руками, иногда слегка, иногда очень сильно, а иной раз и не прикоснется вовсе, а только поводит ладонями, словно паутину в темноте собирает, и боль становится тише, тише и вот уже уходит совсем, а доктор проведет перед лицом, словно погладит, скажет “спите”, и глаза сами закрываются. К счастью, боли появлялись все реже и очень ненадолго, да и доктор словно в воду смотрел — стоило начаться боли, он уже тут как тут, хоть днем, хоть ночью. Николай Тимофеевич поудивлялся вначале такому совпадению, а потом удивляться перестал и понял, почему нигде нет даже кнопки, чтобы позвать на помощь в случае чего, — в хороших больницах, он слышал, обязательно должны быть звонки в каждой палате. Но тут прекрасно обходились и без них.
Вскоре произошел странный случай. Однажды Николай Тимофеевич попросил бумагу и карандаш, чтобы отписать в свою деревню о здоровье и прочем, — он надеялся, что семья его уже вернулась из эвакуации или хоть весточка пришла от них. Это простое требование вызвало на миг тихую панику у девиц, потом они опять фыркнули, словно он им анекдот рассказал, и умчались галопом. Ни бумаги, ни карандаша ему так и не принесли. На следующий день он спросил об этом доктора — тот сделал круглые глаза, обещал накрутить девкам хвосты, чтобы не забывали, однако дело так и не сдвинулось. Ничего не понимая, Николай Тимофеевич решил не уступать — он не мог поверить, чтобы ученые медики не сыскали в своих научных институтах завалявшегося листочка, и пригрозил, что вырвет страницу из какой-нибудь книги.
1 2 3 4 5 6 7 8