— Ну что? — спросил он и добавил: — Ну как? — в состоянии того робкого нетерпения, словно стоит он перед своей врачихой и опасается ошеломляющего диагноза.
— Никаких проблем, — ответила мадам Топель. — Нужно только что-то подложить. И будет виден тоненький шов. По другому не получится.
— Да ничего страшного, — проговорил Джонатан. — Тоненький шов — это совсем не страшно, кто вообще смотрит на это укромное место? — И он посмотрел на свои часы. Было четырнадцать часов четырнадцать минут. — Значит, Вы сможете это сделать? Вы сможете помочь мне, мадам?
— Ну, конечно, — ответила мадам Топель и снова сдвинула свои очки, которые во время осмотра дыры немного сползли, повыше на переносицу.
— О, я благодарю Вас, мадам, — затараторил Джонатан, — я Вам очень благодарен. Вы выручили меня из очень затруднительного положения. Но у меня есть только одна просьба: не могли бы Вы... не будете ли Вы столь любезны — я, собственно говоря, очень спешу, у меня осталось всего лишь... — и он снова посмотрел на часы, — ... всего лишь десять минут времени — не могли бы Вы сделать это прямо сейчас? Я имею в виду: прямо в сию минуту? Безотлагательно?
Есть вопросы, которые отрицают сами себя хотя бы тем, что их задают. И есть просьбы, абсолютная напрасность которых проявляется, еще когда произносишь их и смотришь при этом другому человеку в глаза. Джонатан посмотрел в обрамленные тенью большие глаза мадам Топель и понял сразу, что все это бессмысленно, все напрасно, безнадежно. Он понял это еще раньше, в то время, когда еще только задавал свой путаный вопрос, он понял в. момент, когда он посмотрел на часы, он по снижению уровня адреналина в своей крови буквально физически ощутил это: десять минут! В состоянии ли хоть кто-нибудь за десять минут зашить эту ужасную дыру? Ничего не получится. Да и вообще не может из этого ничего получиться. Не станешь же, в конце концов, латать эту дыру прямо на бедре. Нужно что-то подкладывать, а это означает: снять брюки. А где, скажите, взять другие брюки, в продовольственном отделе универмага «Бон Марше»? Снять собственные штаны и стоять в подштанниках... ? Бред. Абсолютный бред.
— Прямо сейчас? — спросила мадам Топель, и Джонатан, хотя и знал, что все бессмысленно, хотя и сдался уже давно, все-таки кивнул.
Мадам Топель усмехнулась.
— Поглядите-ка, мосье: все, что Вы здесь видите, — и она показала на двухметровую вешалку, которая вся была увешана платьями, пиджаками, брюками, блузками, — все это я должна сделать прямо сейчас. Я работаю по десять часов в день.
— Да, конечно, — сказал Джонатан, — я все понимаю, мадам, глупый вопрос. Как Вы думаете, сколько понадобится времени, пока Вы сможете залатать мою дыру?
Мадам Топель снова повернулась к своей машинке, заправила материал красной юбки и опустила лапку с иглой.
— Если Вы принесете мне брюки завтра утром, то через три недели они будут готовы.
— Через три недели? — повторил Джонатан словно ошарашенный.
— Да, — отозвалась мадам Топель, — через три недели.
Быстрее не получится.
Затем она включила свою машинку и начала строчить, и в этот момент Джонатан ощутил себя так, словно его никогда и не было. Хотя он по-прежнему видел не далее, чем на расстоянии протянутой руки, мадам Топель, которая сидела за швейной машинкой, видел каштановую голову с перламутровыми очками, видел быстро работающие толстые пальцы и стрекочущую иглу, которая делала шов по кайме красной юбки... он видел также вдали расплывчатую сутолоку в супермаркете ... но он внезапно перестал видеть себя, это означало, что он не видел больше себя частью мира, что окружал его, ему показалось на какую-то пару секунд, что стоит он далеко-далеко в стороне, и рассматривает этот мир словно через повернутый другой стороной бинокль. И снова, как это уже было до обеда, у него закружилась голова и его зашатало. Он сделал шаг в сторону, повернулся и пошел к выходу. Движения во время ходьбы снова возвращали его в этот мир, эффект перевернутого бинокля перед его глазами исчез. Но внутри его продолжало шатать.
В канцелярском отделе он купил моток клеящей ленты «Теза». Заклеил ею разорванное место на своих брюках чтобы треугольный флажок больше не отставал при каждом шаге. Затем он вернулся на работу.
Вторую половину дня он провел в настроении тоски и ярости. Он стоял перед банком, на самой верхней ступеньке, вплотную к колонне, но не прислонялся, потому что не хотел поддаться своей слабости. Да он и не смог бы это сделать, ибо для того, чтобы прислониться незаметно, нужно было бы заложить за спину обе руки, а это было невозможно, потому что левая должна была свисать вниз для прибытия заклеенного места на бедре. Вместо этого для сохранения устойчивости ему пришлось стать в ненавидимую им стойку с широко расставленными ногами, так, как это делают эти молодые глупые парни, и он заметил, как из-за этого выгнулся позвоночник и как обычно свободно и прямо держащаяся шея опустилась между плеч, а с ней — голова и фуражка, и как опять же из-за этого под козырьком фуражки абсолютно автоматически возник тот выглядывающий, злобно выслеживающий взгляд и то недовольное выражение лица, которое он так презирал у других охранников. Он выглядел словно калека, словно пародия на охранника, будто карикатура на самого себя. Он презирал себя. Он ненавидел себя в эти часы. Яростно ненавидя самого себя, он охотно вылез бы из собственной шкуры, он с удовольствием вылез бы из своей кожи в буквальном смысле, потому что зудело по всему телу, и он не мог больше почесаться о собственную одежду, ибо из каждой поры лился пот и одежда прилипла к телу, словно вторая кожа. А там, где она не прилипла и где между кожей и одеждой осталось немножко воздуха: на голенях, на предплечьях, в выемке выше грудины... именно в этой выемке, где зуд был действительно невыносимым, потому что пот скатывался полными зудящими каплями — именно там он не хотел почесаться, он не хотел доставить себе это доступное маленькое облегчение, потому что оно не изменило бы состояние его всеохватывающего большого горя, а сделало бы его лишь еще более рельефным и смешным. Он хотел страдать. И чем сильнее он страдает, тем лучше. Страдание было как раз кстати, оно оправдывало и разжигало его ненависть и его ярость, а ярость и ненависть разжигали со своей стороны снова страдание, ибо они приводили ко все более интенсивному приливу крови и выдавливали все новые потоки пота из пор его кожи. Все лицо было мокрым, с подбородка и волос на затылке капала вода, околыш фуражки врезался в распухший лоб. Но ни за что на свете он не снял бы фуражку, даже на короткое время. Она должна сидеть на его голове, словно привинченная крышка скороварки, охватывая подобно железному обручу виски, даже если при этом раскалывается голова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
— Никаких проблем, — ответила мадам Топель. — Нужно только что-то подложить. И будет виден тоненький шов. По другому не получится.
— Да ничего страшного, — проговорил Джонатан. — Тоненький шов — это совсем не страшно, кто вообще смотрит на это укромное место? — И он посмотрел на свои часы. Было четырнадцать часов четырнадцать минут. — Значит, Вы сможете это сделать? Вы сможете помочь мне, мадам?
— Ну, конечно, — ответила мадам Топель и снова сдвинула свои очки, которые во время осмотра дыры немного сползли, повыше на переносицу.
— О, я благодарю Вас, мадам, — затараторил Джонатан, — я Вам очень благодарен. Вы выручили меня из очень затруднительного положения. Но у меня есть только одна просьба: не могли бы Вы... не будете ли Вы столь любезны — я, собственно говоря, очень спешу, у меня осталось всего лишь... — и он снова посмотрел на часы, — ... всего лишь десять минут времени — не могли бы Вы сделать это прямо сейчас? Я имею в виду: прямо в сию минуту? Безотлагательно?
Есть вопросы, которые отрицают сами себя хотя бы тем, что их задают. И есть просьбы, абсолютная напрасность которых проявляется, еще когда произносишь их и смотришь при этом другому человеку в глаза. Джонатан посмотрел в обрамленные тенью большие глаза мадам Топель и понял сразу, что все это бессмысленно, все напрасно, безнадежно. Он понял это еще раньше, в то время, когда еще только задавал свой путаный вопрос, он понял в. момент, когда он посмотрел на часы, он по снижению уровня адреналина в своей крови буквально физически ощутил это: десять минут! В состоянии ли хоть кто-нибудь за десять минут зашить эту ужасную дыру? Ничего не получится. Да и вообще не может из этого ничего получиться. Не станешь же, в конце концов, латать эту дыру прямо на бедре. Нужно что-то подкладывать, а это означает: снять брюки. А где, скажите, взять другие брюки, в продовольственном отделе универмага «Бон Марше»? Снять собственные штаны и стоять в подштанниках... ? Бред. Абсолютный бред.
— Прямо сейчас? — спросила мадам Топель, и Джонатан, хотя и знал, что все бессмысленно, хотя и сдался уже давно, все-таки кивнул.
Мадам Топель усмехнулась.
— Поглядите-ка, мосье: все, что Вы здесь видите, — и она показала на двухметровую вешалку, которая вся была увешана платьями, пиджаками, брюками, блузками, — все это я должна сделать прямо сейчас. Я работаю по десять часов в день.
— Да, конечно, — сказал Джонатан, — я все понимаю, мадам, глупый вопрос. Как Вы думаете, сколько понадобится времени, пока Вы сможете залатать мою дыру?
Мадам Топель снова повернулась к своей машинке, заправила материал красной юбки и опустила лапку с иглой.
— Если Вы принесете мне брюки завтра утром, то через три недели они будут готовы.
— Через три недели? — повторил Джонатан словно ошарашенный.
— Да, — отозвалась мадам Топель, — через три недели.
Быстрее не получится.
Затем она включила свою машинку и начала строчить, и в этот момент Джонатан ощутил себя так, словно его никогда и не было. Хотя он по-прежнему видел не далее, чем на расстоянии протянутой руки, мадам Топель, которая сидела за швейной машинкой, видел каштановую голову с перламутровыми очками, видел быстро работающие толстые пальцы и стрекочущую иглу, которая делала шов по кайме красной юбки... он видел также вдали расплывчатую сутолоку в супермаркете ... но он внезапно перестал видеть себя, это означало, что он не видел больше себя частью мира, что окружал его, ему показалось на какую-то пару секунд, что стоит он далеко-далеко в стороне, и рассматривает этот мир словно через повернутый другой стороной бинокль. И снова, как это уже было до обеда, у него закружилась голова и его зашатало. Он сделал шаг в сторону, повернулся и пошел к выходу. Движения во время ходьбы снова возвращали его в этот мир, эффект перевернутого бинокля перед его глазами исчез. Но внутри его продолжало шатать.
В канцелярском отделе он купил моток клеящей ленты «Теза». Заклеил ею разорванное место на своих брюках чтобы треугольный флажок больше не отставал при каждом шаге. Затем он вернулся на работу.
Вторую половину дня он провел в настроении тоски и ярости. Он стоял перед банком, на самой верхней ступеньке, вплотную к колонне, но не прислонялся, потому что не хотел поддаться своей слабости. Да он и не смог бы это сделать, ибо для того, чтобы прислониться незаметно, нужно было бы заложить за спину обе руки, а это было невозможно, потому что левая должна была свисать вниз для прибытия заклеенного места на бедре. Вместо этого для сохранения устойчивости ему пришлось стать в ненавидимую им стойку с широко расставленными ногами, так, как это делают эти молодые глупые парни, и он заметил, как из-за этого выгнулся позвоночник и как обычно свободно и прямо держащаяся шея опустилась между плеч, а с ней — голова и фуражка, и как опять же из-за этого под козырьком фуражки абсолютно автоматически возник тот выглядывающий, злобно выслеживающий взгляд и то недовольное выражение лица, которое он так презирал у других охранников. Он выглядел словно калека, словно пародия на охранника, будто карикатура на самого себя. Он презирал себя. Он ненавидел себя в эти часы. Яростно ненавидя самого себя, он охотно вылез бы из собственной шкуры, он с удовольствием вылез бы из своей кожи в буквальном смысле, потому что зудело по всему телу, и он не мог больше почесаться о собственную одежду, ибо из каждой поры лился пот и одежда прилипла к телу, словно вторая кожа. А там, где она не прилипла и где между кожей и одеждой осталось немножко воздуха: на голенях, на предплечьях, в выемке выше грудины... именно в этой выемке, где зуд был действительно невыносимым, потому что пот скатывался полными зудящими каплями — именно там он не хотел почесаться, он не хотел доставить себе это доступное маленькое облегчение, потому что оно не изменило бы состояние его всеохватывающего большого горя, а сделало бы его лишь еще более рельефным и смешным. Он хотел страдать. И чем сильнее он страдает, тем лучше. Страдание было как раз кстати, оно оправдывало и разжигало его ненависть и его ярость, а ярость и ненависть разжигали со своей стороны снова страдание, ибо они приводили ко все более интенсивному приливу крови и выдавливали все новые потоки пота из пор его кожи. Все лицо было мокрым, с подбородка и волос на затылке капала вода, околыш фуражки врезался в распухший лоб. Но ни за что на свете он не снял бы фуражку, даже на короткое время. Она должна сидеть на его голове, словно привинченная крышка скороварки, охватывая подобно железному обручу виски, даже если при этом раскалывается голова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18