Все это, разумеется, только зависть – черная, зеленая зависть и ничего больше, ибо ей неслыханно посчастливилось: она стала душой его дома, супругой великого поэта и важного сановника. Зависть, голая зависть! Потому я так и радуюсь, что у нас есть это стихотворение на смерть матери. О, наше общество почернеет от злости, увидав, как оно значительно и прекрасно! – воскликнул он, в ярости сжав кулаки. Его глаза затуманились, жилы на лбу вздулись.
Шарлотта убедилась, что перед нею запальчивый и склонный к эксцессам человек.
– Мой милый господин камеральный советник, – с этими словами она наклонилась к нему, дотронулась до его дрожащего кулака и ласково развела сжатые пальцы, – я всем сердцем сочувствую вам, тем паче, что вы так привержены памяти вашей милой матери и не довольствуетесь чувством понятной гордости столь великим отцом. Ведь это, так сказать, не фокус быть хорошим сыном такому отцу, какого вам ниспослала судьба. Но то, что вы рыцарски и наперекор мнению света столь высоко чтите память матери, больше подходящей под нашу общую мерку, – это мне всего приятнее в вас, ибо я сама мать и по возрасту могла бы быть матерью и вам. А зависть? Видит бог, я разделяю ваше мнение. Я всегда ее презирала и по мере сил отгоняла от себя – правду сказать, мне это давалось без труда. Завидовать участи другого – какая малость! Словно не всем нам дано испить чашу людского горя! Какое это заблуждение, какая несуразность – завидовать чужой судьбе! Поистине жалкое и недостойное чувство. Умелыми кузнецами собственной участи должны мы быть, а не донимать себя праздной тоской по чужому жребию.
Август, со сконфуженной улыбкой, слегка поклонился в благодарность за материнскую услугу, которую она ему оказала, и приложил к груди разжатую руку.
– Вы правы, госпожа советница, – сказал он. – Мать много выстрадала. Мир праху ее. Но я озлоблен не только из-за матери. Из-за отца не меньше. Теперь все прошло, как проходит жизнь, и наступил покой. Камень преткновения ушел в землю. Но как он досаждал когда-то, непрестанно досаждал фарисеям и моралистам, как они поносили отца и заочно распинали его за то, что он поступил им наперекор, погрешив против их нравственного кодекса, приблизил к себе простую девушку из народа, и, не скрываясь, стал жить с ней. Они давали и мне это почувствовать, как только могли. Косились на меня, смеялись и пожимали плечами с укоризненным сожалением, ибо этой вольности я был обязан своим существованием! Словно такой человек, как отец, не вправе жить по собственным законам, руководствуясь лишь классическим принципом нравственной автономии. Но они стояли на своем, эти христианнейшие патриоты и добродетельные просветители, и вопили о противоречии между гением и моралью, хотя закон свободной и автономной красоты выдвигается самой жизнью, а не только искусством, но они этого уразуметь не могли и болтали о дискрепации и дурном примере. Бабьи сплетни! Но, может быть, не признавая прав человека, они признавали право гения и поэта? Боже избави! «Майстера» они обзывали гнездом блудниц, «Римские элегии» – болотом расслабленной морали, а «Бога и баядеру» и «Коринфскую невесту» – приапическими сальностями. Да и чему тут удивляться, когда еще «Вертеру» инкриминировалась зловредная безнравственность.
– Для меня это ново, господин камеральный советник, неужто у кого-нибудь хватило дерзости…
– Хватило, госпожа советница. То же повторилось и с «Избирательным сродством» – и этот роман заклеймили как безнравственное произведение. Право же, вы мало знаете людей, если думаете, что у них может не хватить на что-либо дерзости. И если бы это были только рядовые люди, нерассуждающая чернь. Нет, все и вся, что восставало против классицизма и эстетической автономии – покойный Клопшток, покойный Гердер, Бюргер, Штольберг, Николаи и как их там всех зовут, – все они только и делали, что морально распинали отца и косились на мать за их незаконный союз. И не только Гердер, его друг, президент консистории, который, впрочем, не отказался меня конфирмовать, даже покойный Шиллер, вместе с отцом выпустивший «Ксении», – он тоже, я это знаю достоверно, брезгливо отворачивался от матери и втихомолку хулил отца за то, что тот не взял, подобно ему, барышню из дворянок, а выбрал девушку ниже своего ранга. Ниже своего ранга! Словно такой человек, как мой отец, принадлежит к людям того или иного ранга, ведь он же единствен! Духовно он всегда вынужден спускаться ниже своего ранга, – зачем же в быту соблюдать иерархию? А ведь Шиллер был горазд утверждать превосходство аристократии духа над родовой аристократией, в этом он усердствовал больше, чем мой отец. Почему же он сторонился моей матери, которая попечением об отце честно заработала свои права?
– Мой милый господин фон Гете, – промолвила Шарлотта, – я вполне разделяю ваши чувства, хотя и не знаю, что такое эстетическая автономия, а потому опасаюсь, как бы мое необдуманное поддакивание в этом, мне не вполне ясном, вопросе не привело меня к разногласиям с мужами, столь достойными, как Клопшток, Гердер и Бюргер, а тем паче с нравственностью и патриотизмом. Этого бы мне не хотелось. Но я думаю, что и такая предосторожность не помешает мне всецело встать на вашу сторону, против тех, кто осмеливается морально распинать нашего дорогого тайного советника и пятнать славу великого поэта Германии.
Он не слушал. Его темные глаза, утратившие свою ласковость и красоту под новым натиском гнева, дико блуждали.
– И разве все не было улажено наилучшим и достойнейшим образом? – хрипло продолжал он. – Разве отец не повел мать к алтарю, не сделал ее своей законной женою, а я, еще до этого, не был легитимирован высочайшим рескриптом и объявлен законным сыном моего отца со всеми вытекающими отсюда привилегиями? Но ведь в том-то и дело, что родовая знать лопается от злости на нам подобных, и любой молокосос из кавалеристов, придравшись к пустяковому поводу, позволяет себе оскорблять меня и честь моей матери только за то, что я согласно своим убеждениям и при полном одобрении отца не пошел воевать против величайшего монарха Европы. За наглый выпад этого выродка, этого дворянчика против аристократии духа – арест слишком мягкая кара. Здесь нужен палач, профос, здесь нужно каленое железо.
Багровый, вне себя, он молотил кулаком по своим коленям.
– Любезный господин фон Гете, – умиротворяюще, как прежде, начала Шарлотта и снова наклонилась к нему, но тут же слегка отодвинулась, почувствовав запах вина и одеколона, казалось, усилившийся от его ярости. Она подождала, покуда трясущийся кулак не разжался, и ласково положила на него свою руку в прозрачной митенке. – Стоит ли так горячиться? Я не совсем вас понимаю, но мне кажется, что мы теряемся в догадках и фантазиях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
Шарлотта убедилась, что перед нею запальчивый и склонный к эксцессам человек.
– Мой милый господин камеральный советник, – с этими словами она наклонилась к нему, дотронулась до его дрожащего кулака и ласково развела сжатые пальцы, – я всем сердцем сочувствую вам, тем паче, что вы так привержены памяти вашей милой матери и не довольствуетесь чувством понятной гордости столь великим отцом. Ведь это, так сказать, не фокус быть хорошим сыном такому отцу, какого вам ниспослала судьба. Но то, что вы рыцарски и наперекор мнению света столь высоко чтите память матери, больше подходящей под нашу общую мерку, – это мне всего приятнее в вас, ибо я сама мать и по возрасту могла бы быть матерью и вам. А зависть? Видит бог, я разделяю ваше мнение. Я всегда ее презирала и по мере сил отгоняла от себя – правду сказать, мне это давалось без труда. Завидовать участи другого – какая малость! Словно не всем нам дано испить чашу людского горя! Какое это заблуждение, какая несуразность – завидовать чужой судьбе! Поистине жалкое и недостойное чувство. Умелыми кузнецами собственной участи должны мы быть, а не донимать себя праздной тоской по чужому жребию.
Август, со сконфуженной улыбкой, слегка поклонился в благодарность за материнскую услугу, которую она ему оказала, и приложил к груди разжатую руку.
– Вы правы, госпожа советница, – сказал он. – Мать много выстрадала. Мир праху ее. Но я озлоблен не только из-за матери. Из-за отца не меньше. Теперь все прошло, как проходит жизнь, и наступил покой. Камень преткновения ушел в землю. Но как он досаждал когда-то, непрестанно досаждал фарисеям и моралистам, как они поносили отца и заочно распинали его за то, что он поступил им наперекор, погрешив против их нравственного кодекса, приблизил к себе простую девушку из народа, и, не скрываясь, стал жить с ней. Они давали и мне это почувствовать, как только могли. Косились на меня, смеялись и пожимали плечами с укоризненным сожалением, ибо этой вольности я был обязан своим существованием! Словно такой человек, как отец, не вправе жить по собственным законам, руководствуясь лишь классическим принципом нравственной автономии. Но они стояли на своем, эти христианнейшие патриоты и добродетельные просветители, и вопили о противоречии между гением и моралью, хотя закон свободной и автономной красоты выдвигается самой жизнью, а не только искусством, но они этого уразуметь не могли и болтали о дискрепации и дурном примере. Бабьи сплетни! Но, может быть, не признавая прав человека, они признавали право гения и поэта? Боже избави! «Майстера» они обзывали гнездом блудниц, «Римские элегии» – болотом расслабленной морали, а «Бога и баядеру» и «Коринфскую невесту» – приапическими сальностями. Да и чему тут удивляться, когда еще «Вертеру» инкриминировалась зловредная безнравственность.
– Для меня это ново, господин камеральный советник, неужто у кого-нибудь хватило дерзости…
– Хватило, госпожа советница. То же повторилось и с «Избирательным сродством» – и этот роман заклеймили как безнравственное произведение. Право же, вы мало знаете людей, если думаете, что у них может не хватить на что-либо дерзости. И если бы это были только рядовые люди, нерассуждающая чернь. Нет, все и вся, что восставало против классицизма и эстетической автономии – покойный Клопшток, покойный Гердер, Бюргер, Штольберг, Николаи и как их там всех зовут, – все они только и делали, что морально распинали отца и косились на мать за их незаконный союз. И не только Гердер, его друг, президент консистории, который, впрочем, не отказался меня конфирмовать, даже покойный Шиллер, вместе с отцом выпустивший «Ксении», – он тоже, я это знаю достоверно, брезгливо отворачивался от матери и втихомолку хулил отца за то, что тот не взял, подобно ему, барышню из дворянок, а выбрал девушку ниже своего ранга. Ниже своего ранга! Словно такой человек, как мой отец, принадлежит к людям того или иного ранга, ведь он же единствен! Духовно он всегда вынужден спускаться ниже своего ранга, – зачем же в быту соблюдать иерархию? А ведь Шиллер был горазд утверждать превосходство аристократии духа над родовой аристократией, в этом он усердствовал больше, чем мой отец. Почему же он сторонился моей матери, которая попечением об отце честно заработала свои права?
– Мой милый господин фон Гете, – промолвила Шарлотта, – я вполне разделяю ваши чувства, хотя и не знаю, что такое эстетическая автономия, а потому опасаюсь, как бы мое необдуманное поддакивание в этом, мне не вполне ясном, вопросе не привело меня к разногласиям с мужами, столь достойными, как Клопшток, Гердер и Бюргер, а тем паче с нравственностью и патриотизмом. Этого бы мне не хотелось. Но я думаю, что и такая предосторожность не помешает мне всецело встать на вашу сторону, против тех, кто осмеливается морально распинать нашего дорогого тайного советника и пятнать славу великого поэта Германии.
Он не слушал. Его темные глаза, утратившие свою ласковость и красоту под новым натиском гнева, дико блуждали.
– И разве все не было улажено наилучшим и достойнейшим образом? – хрипло продолжал он. – Разве отец не повел мать к алтарю, не сделал ее своей законной женою, а я, еще до этого, не был легитимирован высочайшим рескриптом и объявлен законным сыном моего отца со всеми вытекающими отсюда привилегиями? Но ведь в том-то и дело, что родовая знать лопается от злости на нам подобных, и любой молокосос из кавалеристов, придравшись к пустяковому поводу, позволяет себе оскорблять меня и честь моей матери только за то, что я согласно своим убеждениям и при полном одобрении отца не пошел воевать против величайшего монарха Европы. За наглый выпад этого выродка, этого дворянчика против аристократии духа – арест слишком мягкая кара. Здесь нужен палач, профос, здесь нужно каленое железо.
Багровый, вне себя, он молотил кулаком по своим коленям.
– Любезный господин фон Гете, – умиротворяюще, как прежде, начала Шарлотта и снова наклонилась к нему, но тут же слегка отодвинулась, почувствовав запах вина и одеколона, казалось, усилившийся от его ярости. Она подождала, покуда трясущийся кулак не разжался, и ласково положила на него свою руку в прозрачной митенке. – Стоит ли так горячиться? Я не совсем вас понимаю, но мне кажется, что мы теряемся в догадках и фантазиях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124