Неужели сам Блок?
Рожденные в года глухие...
Мы дети страшных лет России...
Заостренный, крючковатый, как у оборотня из «Страшной мести» Гоголя, нос, примятые, развившиеся, как на гипсовой маске с Пушкина, кудри, щетинистая отваливающаяся челюсть... нет, это не Блок, это .только страшная фотография с мертвого Блока блазнит у меня перед глазами!.. ~
Остановите, вагоноважатый,
Остановите скорей вагон!..
Гумилев читает спокойно, обычным своим несколько напыщенным деревянным голосом, не вставая с места, не выпуская из пальцев закуренной папиросы, но под ложечкой у меня замирает, и я крепко вклещиваюсь в точеные ручки, точно подо мной не барское кресло ампир, а хрупкое сиденье рушащегося в аварии с неба самолета.
Велимир Хлебников!
Из угла угловато-неловко отделяется, ботая тяжелыми ботинками, долговязый, сутулый, небритый солдат в гимнастерке без пояса, с обстриженной под нолевой номер головой. Таким я видел Хлебникова летом семнадцатого года, рядовым запасного полка из Царицына, — начальство, придя в отчаяние от его полной неспособности к военной службе, не знало, что с ним делать, и записало его «чесоточным».
— Будетлянами сделано новое великое открытие. Изобретен способ писать стихи из одних знаков препинания, — лепечет отрывисто, как телеграфный аппарат, отсчитывая слова, Велимир Хлебников. — Я сейчас прочту одно такое стихотворение... точка... тире... запятая... двоеточие... восклицательный знак... многоточие...
Прочитав свое стихотворение, Хлебников опять забивается в угол, рассеянно попыхивая солдатской махоркой.
Но что это за развязный белобрысый молодой человек в нелепо сшитой из церковной парчи куртке лезет непрошенно на смену Хлебникову?
Приказчик из галантерейного магазина, одевшийся с шиком под Оскара Уайльда: цилиндр, лакированные туфли, белый жениховский галстук с рубиновой булавкой — нет, не галстук, а бинт вокруг шеи. Из бокового кармана парчовой куртки он вытаскивает бритву и размахивает ею, как камертоном.
— Рекомендуюсь, — сипит он ларингитным шепотом, — редактор «Петербургского Глашатая», Игнатьев...
И, пробормотав еще несколько неразборчивых слов, захлебнувшись спазмой, сует бритву в карман и, побледнев, хватается рукой за горло, где сквозь белую повязку проступает кровь.
Игнатьев... Игнатьев... Помнится, раз он подвез меня ночью в таксомоторе к «Бродячей собаке». Богатый купеческий сынок, эгофутурист, родители хотели его остепенить и женить, но он перед свадьбой нелепо и неожиданно покончил с собой, перерезав горло бритвой.
На середину комнаты выходит другой молодой человек, еще более развязный, с широким плоским лицом, в потертом пиджачке, без воротничка, в обшмыганных, с махрами внизу брюках.
— Василиск Гнедов — сама поэзия, читает свою гениальную поэму конца. В книге под этим заглавием пустая страница, но я все же читаю эту поэму, — выкрикивает он и вместо чтения делает кистью правой руки широкий похабный жест.
Застучали отодвигаемые кресла, все встали. Два служителя начали разносить на подносах чай и печенье. У стола Гумилев разговаривает с кем-то высоким и седым. Анненский! Старомодное, умное с седеющими усами лицо, острый взгляд, где под привычной директорской сдержанностью блуждают озорные поэтические огоньки, профессорски ровный, с капризными нотками голос, сыплющий фейерверки афоризмов. Анненский щепетилен, как мимоза, чуть задень, и весь сожмется, уйдет в себя, ведь ему все еще неловко, что он в пятьдесят лет начинающий поэт с двумя тоненькими книжечками стихов. И запрокинутая навзничь голова, в зажиме крахмального воротничка на негнущемся, точно залитом гипсом, позвоночнике, — так же прямо, не сгибаясь, спеша на ночной поезд, поднимался он на ступени Царскосельского вокзала и вдруг, не успев схватиться рукой за выключенное смертью сердце, кокнулся затылком о камень и неопознанный лежал в морге, в сообществе подобранных на улице трупов...
— Пойдем, я познакомлю тебя с интересной женщиной.
И, взяв под руку, Гумилев повел меня в соседнюю комнату. Он все такой же, непременно в конце вечера уединится куда-нибудь в сторонку с хорошенькой женщиной-поклонницей, под предлогом чтения ей своих новых стихов!
На диване сидит молодая дама, а перед ней стоят двое военных.
— Эльга Густавовна, — знакомит меня Гумилев, почему-то не назвав фамилию.
— Очень рада, — протягивает мне дама руку в длинной по локоть черной перчатке.
Та самая незнакомка, которую я встретил в аптеке на Ружейной! От неожиданности пробормотав что-то, я, неловко ткнувшись носом, поцеловал ее руку.
— Знакомьтесь, — кивнула дама на двух своих кавалеров.
— Разве вы не узнаете меня? Мы встречались в «Цехе поэтов», — обращается ко мне военный с забинтованной головой и с боевым малиновым темляком на шашке. — Александр Александрович Конге.
— Военмор Комаров, — коротко отрекомендовался безусый блондин с гладким через всю голову пробором, в черной морской форме с кортиком.
На стене над диваном висит рисунок тушью: на повороте узкой крутой лестницы четверо мужчин в черном спускают большой закрытый гроб.
— Вам нравится blanc et noir Валютона «Le mau-vais pas»? Очень выразительно, не правда ли?.. — спросила Эльга Густавовна и поднялась с дивана. — Однако, все уже расходятся. Пора и нам! Конге и вас, Михаил... (Александрович, — подсказал я) Михаил Александрович, мы можем подвезти на автомобиле. А вы, Николай Степанович?
Гумилев о чем-то тихо заговорил с Эльгой Густавовной, и я уловил одну только ее резкую английскую фразу, которую почему-то отнес на свой счет:
— It is useless. He is a man without aim or hope... Помещение «Аполлона» уже опустело. Мы выходи последними и садимся у подъезда все еще сверкающего ресторана «Аполло» в автомобиль. Гумилев, поцеловав руку Эльге Густавовне, бросил мне на прощание:
— Будь завтра в «Бродячей собаке» к двенадцати ночи.
Военмор Комаров сел за шофера, и легкий «Ройс», бесшумно сорвавшись с места, мчится с Мойки через Дворцовую площадь по Миллионной на Марсово поле к казармам лейб-гвардии Павловского полка. Конге, распрощавшись, выскакивает и скрывается в подъезде.
— Не можете ли вы догнать и передать ему эту розу, которую я обещала, но забыла ему подарить, — попросила меня с улыбкой (значение которой я понял только потом) Эльга Густавовна. — Не бойтесь, вас пропустят. Мы подождем.
Я взял из ее руки помятую, отколотую от корсажа, пахнущую духами розу и прошел мимо неподвижного часового по лестнице на второй этаж. В зале с белыми колоннами и хорами горела паникадилом электрическая люстра, и под ней на высоких помостах стояли четыре цинковых закрытых гроба с изваяниями почетного офицерского караула. У крайнего справа гроба припала щекой к цинковому углу немолодая уже женщина в крепе — мать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Рожденные в года глухие...
Мы дети страшных лет России...
Заостренный, крючковатый, как у оборотня из «Страшной мести» Гоголя, нос, примятые, развившиеся, как на гипсовой маске с Пушкина, кудри, щетинистая отваливающаяся челюсть... нет, это не Блок, это .только страшная фотография с мертвого Блока блазнит у меня перед глазами!.. ~
Остановите, вагоноважатый,
Остановите скорей вагон!..
Гумилев читает спокойно, обычным своим несколько напыщенным деревянным голосом, не вставая с места, не выпуская из пальцев закуренной папиросы, но под ложечкой у меня замирает, и я крепко вклещиваюсь в точеные ручки, точно подо мной не барское кресло ампир, а хрупкое сиденье рушащегося в аварии с неба самолета.
Велимир Хлебников!
Из угла угловато-неловко отделяется, ботая тяжелыми ботинками, долговязый, сутулый, небритый солдат в гимнастерке без пояса, с обстриженной под нолевой номер головой. Таким я видел Хлебникова летом семнадцатого года, рядовым запасного полка из Царицына, — начальство, придя в отчаяние от его полной неспособности к военной службе, не знало, что с ним делать, и записало его «чесоточным».
— Будетлянами сделано новое великое открытие. Изобретен способ писать стихи из одних знаков препинания, — лепечет отрывисто, как телеграфный аппарат, отсчитывая слова, Велимир Хлебников. — Я сейчас прочту одно такое стихотворение... точка... тире... запятая... двоеточие... восклицательный знак... многоточие...
Прочитав свое стихотворение, Хлебников опять забивается в угол, рассеянно попыхивая солдатской махоркой.
Но что это за развязный белобрысый молодой человек в нелепо сшитой из церковной парчи куртке лезет непрошенно на смену Хлебникову?
Приказчик из галантерейного магазина, одевшийся с шиком под Оскара Уайльда: цилиндр, лакированные туфли, белый жениховский галстук с рубиновой булавкой — нет, не галстук, а бинт вокруг шеи. Из бокового кармана парчовой куртки он вытаскивает бритву и размахивает ею, как камертоном.
— Рекомендуюсь, — сипит он ларингитным шепотом, — редактор «Петербургского Глашатая», Игнатьев...
И, пробормотав еще несколько неразборчивых слов, захлебнувшись спазмой, сует бритву в карман и, побледнев, хватается рукой за горло, где сквозь белую повязку проступает кровь.
Игнатьев... Игнатьев... Помнится, раз он подвез меня ночью в таксомоторе к «Бродячей собаке». Богатый купеческий сынок, эгофутурист, родители хотели его остепенить и женить, но он перед свадьбой нелепо и неожиданно покончил с собой, перерезав горло бритвой.
На середину комнаты выходит другой молодой человек, еще более развязный, с широким плоским лицом, в потертом пиджачке, без воротничка, в обшмыганных, с махрами внизу брюках.
— Василиск Гнедов — сама поэзия, читает свою гениальную поэму конца. В книге под этим заглавием пустая страница, но я все же читаю эту поэму, — выкрикивает он и вместо чтения делает кистью правой руки широкий похабный жест.
Застучали отодвигаемые кресла, все встали. Два служителя начали разносить на подносах чай и печенье. У стола Гумилев разговаривает с кем-то высоким и седым. Анненский! Старомодное, умное с седеющими усами лицо, острый взгляд, где под привычной директорской сдержанностью блуждают озорные поэтические огоньки, профессорски ровный, с капризными нотками голос, сыплющий фейерверки афоризмов. Анненский щепетилен, как мимоза, чуть задень, и весь сожмется, уйдет в себя, ведь ему все еще неловко, что он в пятьдесят лет начинающий поэт с двумя тоненькими книжечками стихов. И запрокинутая навзничь голова, в зажиме крахмального воротничка на негнущемся, точно залитом гипсом, позвоночнике, — так же прямо, не сгибаясь, спеша на ночной поезд, поднимался он на ступени Царскосельского вокзала и вдруг, не успев схватиться рукой за выключенное смертью сердце, кокнулся затылком о камень и неопознанный лежал в морге, в сообществе подобранных на улице трупов...
— Пойдем, я познакомлю тебя с интересной женщиной.
И, взяв под руку, Гумилев повел меня в соседнюю комнату. Он все такой же, непременно в конце вечера уединится куда-нибудь в сторонку с хорошенькой женщиной-поклонницей, под предлогом чтения ей своих новых стихов!
На диване сидит молодая дама, а перед ней стоят двое военных.
— Эльга Густавовна, — знакомит меня Гумилев, почему-то не назвав фамилию.
— Очень рада, — протягивает мне дама руку в длинной по локоть черной перчатке.
Та самая незнакомка, которую я встретил в аптеке на Ружейной! От неожиданности пробормотав что-то, я, неловко ткнувшись носом, поцеловал ее руку.
— Знакомьтесь, — кивнула дама на двух своих кавалеров.
— Разве вы не узнаете меня? Мы встречались в «Цехе поэтов», — обращается ко мне военный с забинтованной головой и с боевым малиновым темляком на шашке. — Александр Александрович Конге.
— Военмор Комаров, — коротко отрекомендовался безусый блондин с гладким через всю голову пробором, в черной морской форме с кортиком.
На стене над диваном висит рисунок тушью: на повороте узкой крутой лестницы четверо мужчин в черном спускают большой закрытый гроб.
— Вам нравится blanc et noir Валютона «Le mau-vais pas»? Очень выразительно, не правда ли?.. — спросила Эльга Густавовна и поднялась с дивана. — Однако, все уже расходятся. Пора и нам! Конге и вас, Михаил... (Александрович, — подсказал я) Михаил Александрович, мы можем подвезти на автомобиле. А вы, Николай Степанович?
Гумилев о чем-то тихо заговорил с Эльгой Густавовной, и я уловил одну только ее резкую английскую фразу, которую почему-то отнес на свой счет:
— It is useless. He is a man without aim or hope... Помещение «Аполлона» уже опустело. Мы выходи последними и садимся у подъезда все еще сверкающего ресторана «Аполло» в автомобиль. Гумилев, поцеловав руку Эльге Густавовне, бросил мне на прощание:
— Будь завтра в «Бродячей собаке» к двенадцати ночи.
Военмор Комаров сел за шофера, и легкий «Ройс», бесшумно сорвавшись с места, мчится с Мойки через Дворцовую площадь по Миллионной на Марсово поле к казармам лейб-гвардии Павловского полка. Конге, распрощавшись, выскакивает и скрывается в подъезде.
— Не можете ли вы догнать и передать ему эту розу, которую я обещала, но забыла ему подарить, — попросила меня с улыбкой (значение которой я понял только потом) Эльга Густавовна. — Не бойтесь, вас пропустят. Мы подождем.
Я взял из ее руки помятую, отколотую от корсажа, пахнущую духами розу и прошел мимо неподвижного часового по лестнице на второй этаж. В зале с белыми колоннами и хорами горела паникадилом электрическая люстра, и под ней на высоких помостах стояли четыре цинковых закрытых гроба с изваяниями почетного офицерского караула. У крайнего справа гроба припала щекой к цинковому углу немолодая уже женщина в крепе — мать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61