Но политики, философы и публицисты в данном случае не считали эту частную тему актуальной.
Вечером после ужина летчики сидели на террасе и выпивали. Все они возбужденно говорили, плохо слушая один другого. Днем они получили благодарности от столь высокопоставленных людей, что, казалось, легче получить на Земле радиосигнал с Марса, чем подобные служебные телеграммы.
Было очень душно, и казалось тщетным бесшумное вращение вделанного в потолок большого, как винт самолета, вентилятора.
Командир корабля подошел к перилам. Так же как и вчера, мерцали в большой высокой черноте южные звезды и неясно светлели над темной землей лепестки цветов.
Баренс повернулся к товарищам, сидевшим за столом, и сказал:
— Меня всю жизнь раздражали старинные, заросшие сады, тупой и жадный лопух, крапива, лесная неразбериха тропиков. К чему прут из земли тысячи хищных, ординарных, на одно рыло растений? Я всегда верил, что садовники истребят эти заросли и в мире восторжествуют лилии, платаны, дубы, буки, пшеница.
— Понятно, — проговорил, зловеще и дурашливо посмеиваясь, краснолицый, как индеец, Митчерлих, — все ясно. Мы с командиром против зарослей.
Шея его была багрова, — казалось, вот-вот вспыхнет от этой огненной багровости сухая седина. Он багровел так, когда пил долго и много. Он поднес стакан Баренсу и сказал:
— За успех садовников.
Баренс выпил и, поставив пустой стакан на перила террасы, проговорил:
— Хватит хвалить садовников.
Второй пилот объяснил:
— Сегодня Баренс не хочет думать о ботанике и вегетарианстве.
— Блек, дорогой друг, это все ерунда. Не стоит говорить. Но вот где Джозеф, я хочу с ним выпить, — проговорил Баренс.
— Он вышел на минутку, моет руки.
— По-моему, он уже четыре раза мыл руки.
— Ну что ж, его так учила мама, — сказал Митчерлих.
— За кого молился аптекарь, когда Джо нажимал на железку, — за них или за нас? — спросил Диль.
— Надо было спросить, если тебя это интересует, а теперь он уже докладывает в Вашингтоне: «Митчерлих — бабник, Диль — обжора», — а президент хватается за голову.
— Вам льстит, что он слышал твое и мое имя? — спросил Митчерлих. — Плевал я на все это.
— А почему бы и нет? Представляешь себе, как выбирали людей для такого дела! А? Выбрали-то наш экипаж.
— Ничего не понимаю, — сказал Коннор, вернувшись на террасу, — все вы ничуть не изменились.
— Ты поменьше пей, Джозеф, это все же не молоко. Перекрыты все рекорды истории, я имею в виду — сразу.
— Это война, — сказал Блек, — не забудь — это война со зверем, с фашизмом.
Джозеф поднял руку и разглядывал свои пальцы.
— Тут выпили за садовников, — сказал Баренс. — Мне всегда казалось, что это самое честное, бескровное дело. А теперь я подумал: выпьем лучше за монастыри, а?
— Выходит, что я нажал на железку, не вы. Ладно!
— Да не шуми так, ты разбудишь весь остров!
— Чему смеяться? А, Диль? Вас не интересует, куда они девались? — крикнул Джозеф радисту.
— Авель, Авель, где брат твой Каин?
— Каин обычный паренек, немногим хуже Авеля, и город был полон людей вроде нас. Разница в том, что мы есть, а они были. Верно, Блек? Ведь ты сам говорил: пора подумать обо всем.
— Тебя действительно скучно слушать, — сказал Блек. — Кому нужны пьяные, глупые мысли? Знаешь, человек умирает надолго, но если он глуп, то навсегда.
На его лбу и на висках выступили красные пятна.
— Я слежу за тобой, Коннор, ты выпил не меньше меня, — сказал Диль.
— Я? Ты ослеп! Вот девочки свидетельницы — я выпил два литра.
— Пусть официантки присягнут, но это невозможно.
— Девочки, сколько я выпил? Только правду!
— Не пора ли пойти спать? — проговорил Блек и встал.
— Спать я не буду. Мне надо подумать.
— Вот видишь, ты перепил. Думать будешь в другой раз.
— Слушай, Джозеф, совет старшего по возрасту, — проговорил Блек. — Иди спать. И пусть астрономы без нас решают проблему — возможна ли жизнь на земле.
— Пусть дитя поспит с девчонкой, это заменит ему липовый чай или отвар малины. Утром ты проснешься счастливым и здоровым, — поддержал Митчерлих.
— Смотрите, Диль уже вычерчивает кривую храпа.
— Перестань ты наконец смотреть на свои ладони и пальцы! — крикнул командир корабля.
Они встретились днем, выспавшиеся, выбритые, щурились и улыбались при мысли о предстоящем длительном отпуске.
Дневное солнце било в глаза, блистало на плоскостях самолетов, и казалось, даже необъятного зеркала Великого океана было недостаточно, чтобы отразить его нержавеющий, вечный блеск. Свет солнца был щедр, огромен, затоплял пространство, мешал видеть, ослеплял людей, птиц, животных.
Баренс положил на стол пачку газет и сказал:
— Крепко же вы спали. Я завтракал один, никто не брал почты. Никто не слышал, что тут творилось.
— Что же?
— Джозефа свезли на рассвете в санитарную часть, у него стало неладно с головой.
Досмотрев на лица товарищей, он сказал:
— Не то чтобы совсем помешался, но вроде. Он отправился среди ночи купаться, а на столе оставил письмо. Потом пытался повеситься на берегу, его обнаружил часовой, и все обошлось. Первые слова его письмеца я прочел. Не стоит повторять: жуткое письмо, как будто именно мать кругом виновата.
Блек, сокрушаясь, присвистнул:
— Видишь, Баренс, ты вчера забыл — кроме монастырей, есть еще сумасшедшие дома. Я сразу заметил, что с ним нехорошо. Но ничего. Если это не на всю жизнь, то через несколько дней пройдет.
1953
НА ВОЙНЕ
До войны Николай Богачев учился в школе-десятилетке, потом пошел работать на завод. У него был замкнутый, спокойный характер. Он не любил ходить в кино, мало встречался с товарищами. В школе его не любили за молчаливость и нежелание участвовать в волейбольных состязаниях. На заводе Николая уважали как хорошего рабочего, отлично знавшего свое дело, но и здесь он ни с кем из товарищей не сошелся близко, никто к нему не ходил, да и он ни у кого не бывал. Сразу после работы он отправлялся домой. Мать часто хвалилась перед соседками тем, что сын у нее такой серьезный, солидный: придет домой, пообедает и сразу принимается за какое-нибудь дело либо читает; да и читал он все серьезное — техническую литературу. Но в глубине души ее огорчало, что Николай такой молчаливый и нелюдимый. Правда, она видела и чувствовала его внимание. Он всегда помогал ей — то наколет дров, то воды принесет. И получку Николай всегда отдавал полностью матери, оставляя себе немного денег на трамвай и папиросы. «Ты бы сходил погулял с товарищами», — не раз говорила она. «Неохота», — отвечал он, а иногда ничего не отвечал, только усмехался.
Когда его взяли на военную службу, он простился с товарищами легко и просто, проводов ему не устраивали, одна лишь мать стояла на платформе и махала ему рукой. Он несколько раз помахал ей фуражкой и крикнул:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
Вечером после ужина летчики сидели на террасе и выпивали. Все они возбужденно говорили, плохо слушая один другого. Днем они получили благодарности от столь высокопоставленных людей, что, казалось, легче получить на Земле радиосигнал с Марса, чем подобные служебные телеграммы.
Было очень душно, и казалось тщетным бесшумное вращение вделанного в потолок большого, как винт самолета, вентилятора.
Командир корабля подошел к перилам. Так же как и вчера, мерцали в большой высокой черноте южные звезды и неясно светлели над темной землей лепестки цветов.
Баренс повернулся к товарищам, сидевшим за столом, и сказал:
— Меня всю жизнь раздражали старинные, заросшие сады, тупой и жадный лопух, крапива, лесная неразбериха тропиков. К чему прут из земли тысячи хищных, ординарных, на одно рыло растений? Я всегда верил, что садовники истребят эти заросли и в мире восторжествуют лилии, платаны, дубы, буки, пшеница.
— Понятно, — проговорил, зловеще и дурашливо посмеиваясь, краснолицый, как индеец, Митчерлих, — все ясно. Мы с командиром против зарослей.
Шея его была багрова, — казалось, вот-вот вспыхнет от этой огненной багровости сухая седина. Он багровел так, когда пил долго и много. Он поднес стакан Баренсу и сказал:
— За успех садовников.
Баренс выпил и, поставив пустой стакан на перила террасы, проговорил:
— Хватит хвалить садовников.
Второй пилот объяснил:
— Сегодня Баренс не хочет думать о ботанике и вегетарианстве.
— Блек, дорогой друг, это все ерунда. Не стоит говорить. Но вот где Джозеф, я хочу с ним выпить, — проговорил Баренс.
— Он вышел на минутку, моет руки.
— По-моему, он уже четыре раза мыл руки.
— Ну что ж, его так учила мама, — сказал Митчерлих.
— За кого молился аптекарь, когда Джо нажимал на железку, — за них или за нас? — спросил Диль.
— Надо было спросить, если тебя это интересует, а теперь он уже докладывает в Вашингтоне: «Митчерлих — бабник, Диль — обжора», — а президент хватается за голову.
— Вам льстит, что он слышал твое и мое имя? — спросил Митчерлих. — Плевал я на все это.
— А почему бы и нет? Представляешь себе, как выбирали людей для такого дела! А? Выбрали-то наш экипаж.
— Ничего не понимаю, — сказал Коннор, вернувшись на террасу, — все вы ничуть не изменились.
— Ты поменьше пей, Джозеф, это все же не молоко. Перекрыты все рекорды истории, я имею в виду — сразу.
— Это война, — сказал Блек, — не забудь — это война со зверем, с фашизмом.
Джозеф поднял руку и разглядывал свои пальцы.
— Тут выпили за садовников, — сказал Баренс. — Мне всегда казалось, что это самое честное, бескровное дело. А теперь я подумал: выпьем лучше за монастыри, а?
— Выходит, что я нажал на железку, не вы. Ладно!
— Да не шуми так, ты разбудишь весь остров!
— Чему смеяться? А, Диль? Вас не интересует, куда они девались? — крикнул Джозеф радисту.
— Авель, Авель, где брат твой Каин?
— Каин обычный паренек, немногим хуже Авеля, и город был полон людей вроде нас. Разница в том, что мы есть, а они были. Верно, Блек? Ведь ты сам говорил: пора подумать обо всем.
— Тебя действительно скучно слушать, — сказал Блек. — Кому нужны пьяные, глупые мысли? Знаешь, человек умирает надолго, но если он глуп, то навсегда.
На его лбу и на висках выступили красные пятна.
— Я слежу за тобой, Коннор, ты выпил не меньше меня, — сказал Диль.
— Я? Ты ослеп! Вот девочки свидетельницы — я выпил два литра.
— Пусть официантки присягнут, но это невозможно.
— Девочки, сколько я выпил? Только правду!
— Не пора ли пойти спать? — проговорил Блек и встал.
— Спать я не буду. Мне надо подумать.
— Вот видишь, ты перепил. Думать будешь в другой раз.
— Слушай, Джозеф, совет старшего по возрасту, — проговорил Блек. — Иди спать. И пусть астрономы без нас решают проблему — возможна ли жизнь на земле.
— Пусть дитя поспит с девчонкой, это заменит ему липовый чай или отвар малины. Утром ты проснешься счастливым и здоровым, — поддержал Митчерлих.
— Смотрите, Диль уже вычерчивает кривую храпа.
— Перестань ты наконец смотреть на свои ладони и пальцы! — крикнул командир корабля.
Они встретились днем, выспавшиеся, выбритые, щурились и улыбались при мысли о предстоящем длительном отпуске.
Дневное солнце било в глаза, блистало на плоскостях самолетов, и казалось, даже необъятного зеркала Великого океана было недостаточно, чтобы отразить его нержавеющий, вечный блеск. Свет солнца был щедр, огромен, затоплял пространство, мешал видеть, ослеплял людей, птиц, животных.
Баренс положил на стол пачку газет и сказал:
— Крепко же вы спали. Я завтракал один, никто не брал почты. Никто не слышал, что тут творилось.
— Что же?
— Джозефа свезли на рассвете в санитарную часть, у него стало неладно с головой.
Досмотрев на лица товарищей, он сказал:
— Не то чтобы совсем помешался, но вроде. Он отправился среди ночи купаться, а на столе оставил письмо. Потом пытался повеситься на берегу, его обнаружил часовой, и все обошлось. Первые слова его письмеца я прочел. Не стоит повторять: жуткое письмо, как будто именно мать кругом виновата.
Блек, сокрушаясь, присвистнул:
— Видишь, Баренс, ты вчера забыл — кроме монастырей, есть еще сумасшедшие дома. Я сразу заметил, что с ним нехорошо. Но ничего. Если это не на всю жизнь, то через несколько дней пройдет.
1953
НА ВОЙНЕ
До войны Николай Богачев учился в школе-десятилетке, потом пошел работать на завод. У него был замкнутый, спокойный характер. Он не любил ходить в кино, мало встречался с товарищами. В школе его не любили за молчаливость и нежелание участвовать в волейбольных состязаниях. На заводе Николая уважали как хорошего рабочего, отлично знавшего свое дело, но и здесь он ни с кем из товарищей не сошелся близко, никто к нему не ходил, да и он ни у кого не бывал. Сразу после работы он отправлялся домой. Мать часто хвалилась перед соседками тем, что сын у нее такой серьезный, солидный: придет домой, пообедает и сразу принимается за какое-нибудь дело либо читает; да и читал он все серьезное — техническую литературу. Но в глубине души ее огорчало, что Николай такой молчаливый и нелюдимый. Правда, она видела и чувствовала его внимание. Он всегда помогал ей — то наколет дров, то воды принесет. И получку Николай всегда отдавал полностью матери, оставляя себе немного денег на трамвай и папиросы. «Ты бы сходил погулял с товарищами», — не раз говорила она. «Неохота», — отвечал он, а иногда ничего не отвечал, только усмехался.
Когда его взяли на военную службу, он простился с товарищами легко и просто, проводов ему не устраивали, одна лишь мать стояла на платформе и махала ему рукой. Он несколько раз помахал ей фуражкой и крикнул:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124