Там-то и произошел инцидент с моим другом Франтой. Шведы перебиты, у нас потерь нет.
— Скромность твоя, Учитель, венчает сей радостный рапорт сверкающей короной, — отозвался Медард.
— Сверкающей короной, — повторили веритарии.
— Что ты называешь успехом, более того — успехом радостным? — спросил Петр. — То, что мы умертвили нескольких солдат, которых война научила жестокости, и они бесчинствовали в деревне хуже пьяных дьяволов? Радуешься тому, что в самом сердце Европы все еще убивают, жгут и разрушают? Вот если б я, вернувшись когда-нибудь из такой экспедиции, мог сказать: нигде мы не видели и намека на зверства и насилия, и, кажется, война идет на убыль, — вот это был бы успех.
Хор верующих подхватил:
— Это был бы успех.
— Безусловно, — отозвался Медард. — Но война пока не идет на убыль, и без активных действий таких людей, как мы, она не скоро отступит. В свете такого реалистического понимания, подобающего нашей философии правды и разума, не могу не испытывать, нравится это тебе или нет, сильное чувство радости, услышав, что несколько гнусных убийц наказаны смертью. Не говоря уже о добыче, которой вы обогатили нашу общую кассу, — событие, приветствуемое превыше всего, ибо, если мы хотим бороться против зла, надо жить, а чтобы жить, нужно иметь с чего.
И веритарии подхватили ликующим хором:
— Нужно иметь с чего!
Стало быть, котел — общая касса, смекнул Франта. Но, гром и молния, почему ее держат в котле с кровью?!
— Ага, нужно иметь, с чего жить, — раздался вдруг одинокий голос из задних рядов.
Говорил один из всадников Петра, человек сельского обличия, с длинным тощим лицом и провалившимся сморщенным ртом; у него был вид молчальника, и когда он заговорил, то это показалось чем-то неестественным, как если бы, к примеру, залаяла кошка. Он сидел на перевернутой корзинке и ел что-то из горшка, принесенного его женой — изможденной, сгорбленной бедняжкой в платочке, повязанном по-старушечьи и закрывавшем ей половину лица, иссушенного лишениями и постоянным страхом.
— Да, нужно иметь, с чего жить, — повторил этот человек. — Только тогда уж нельзя, чтоб кое-кому к рукам прилипало…
— Игнац, Богом прошу, молчи и не впутывайся ни во что! — взмолилась его жена тоненьким, робким голосом.
— Цыц, — оборвал ее муж и, аккуратно отставив горшок на землю, встал, вырвался от жены, которая обхватила его обеими руками, силясь удержать.
Костер угасал, но кто-то из братьев подбросил в него охапку хвороста, чтобы поддержать пламя. Длиннолицый Игнац смело пробился вперед, злобно расталкивая стоявших; но, приблизившись к Медарду, он явно сник, стыдливо опустил голову и растерянно развел руками.
— Я человек прямой, что думаю, то и говорю, — произнес он извиняющимся тоном. — Не хочу никого обижать, но что я видел, то видел.
— Игнац, брось, никому не интересно, что ты видел! — рыдала за его спиной жена.
— Напротив, сестра Эва, нам это очень интересно, — проговорил Медард мягким тоном интеллигента. — Не стыдись, брат Игнац, и говори. Кого ты обвиняешь?
— Что видел, то и видел, — стоял на своем длиннолицый Игнац. — Неохота вводить товарища в беду, да уж коли мы тут вечно долдоним о правде, и опять о правде, и ни о чем другом, как о правде, так пускай же хоть раз эта самая правда и всплывет…
— Кого ты обвиняешь? — повысив голос, повторил Медард.
Брат Игнац поморгал в нерешительности, потом показал пальцем на низкорослого, но широкоплечего бойца воинственной наружности, на голове которого красовалась фантастическим образом разорванная, стянутая проволокой и залатанная широкополая шляпа.
— Я отлично видел, как ты снял с одного шведского офицера мешочек с деньгами и кольцо. Кольцо-то ты бросил в котел, а мешочек себе оставил!
Обвиненный воин в раздрызганной шляпе поднял страшный крик, обзывая Игнаца лгуном, курвой, гнусным доносчиком и крысой, — и, выхватив меч, ринулся к нему, нацелившись разрубить обидчику голову, но Петр, подскочив сбоку, с такой силой схватил его за руку, что тот охнул и начал отбиваться, но Петр сжимал все сильней и сильнее, выкручивая ему руку за спину.
— Сделал ты это? — спросил Петр.
— Пусти меня! — орал боец. — Пусти!
— Сделал ты это?
— Сделал, — выдохнул тот и выронил меч.
Ах ты черт, у парня-то еще есть силенки, подумал Франта. Впрочем, он ведь единственный человек, сумевший задать мне такую трепку, что я две недели не мог сесть на задницу!
Обвиняемый вынул из кармана мешочек, бросил его наземь и пал на колени.
— Милости прошу, братья, простите! Не ведал я, что творю! Ей-богу, хотел отдать деньги, да забыл… Напрочь забыл!
Такое нелепое утверждение вызвало всеобщее веселье. Засмеялись веритарии, захохотала река под обрывом, залился смехом сыч в лесу, даже по строгому лицу Медарда скользнул намек на усмешку. Только рваные тучи, несущиеся по вершинам гор, были по-прежнему мрачны.
— Простите! — взывал несчастный воин в раздрызганной шляпе, бия себя в грудь. — Каюсь во имя Господа и сладостной Матери Иисуса!
— Во имя Правды и Разума должен ты каяться! — загремел Медард. — Ты не только вор и лгун, ты еще клятвопреступник, ибо присягал, что навсегда отрекаешься от веры в ложные божества христианства! Ты изверг среди нас, единственно справедливых в мире! Учитель Петр, какую кару назначишь негодяю? Говори — ты наш вождь!
— Ты наш вождь, — хором подхватили веритарии. Подумав немного, Петр вымолвил:
— Summum ius, summa iniuria.
— Что означает: крайнее применение права есть крайнее бесправие, — перевел Медард. — Учитель Петр, мы люди простые, поэтому прошу тебя говорить так, чтобы мы все тебя понимали.
У Петра на лбу вздулись вены.
— А я тебя прошу, Медард, не перебивать меня. Эту цитату из Цицерона, которую я привел потому, что она необычайно подходит к ситуации, я сумел бы перевести и без тебя. Кстати, прилагательное summum, summa нельзя переводить как «крайнее», но — как «высшее», следовательно: «Высшее право есть высшее бесправие».
— Прошу извинить меня и сердечно благодарю тебя, Учитель, за поучение, — смиренно отозвался проповедник. — Правда, мне не кажется, что это философское отступление поможет нам продвинуться вперед, тем не менее прими мою искреннюю благодарность.
Петр продолжал:
— Это правда, что мы в нашем братстве установили сами для себя и приняли внутренний закон, по которому ложь, вероломство, трусость и эгоистические действия в ущерб другим караются смертью. Но в юстиции — если это человеческая юстиция — от века существовало и существует понятие «смягчающие обстоятельства». Не принимать их в расчет, если они есть, и придерживаться мертвой буквы закона означает обесчеловечить закон, лишить его человечности. Это сознавали еще в Древнем Риме, юстиция которого до сих пор служит образцом всему цивилизованному миру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
— Скромность твоя, Учитель, венчает сей радостный рапорт сверкающей короной, — отозвался Медард.
— Сверкающей короной, — повторили веритарии.
— Что ты называешь успехом, более того — успехом радостным? — спросил Петр. — То, что мы умертвили нескольких солдат, которых война научила жестокости, и они бесчинствовали в деревне хуже пьяных дьяволов? Радуешься тому, что в самом сердце Европы все еще убивают, жгут и разрушают? Вот если б я, вернувшись когда-нибудь из такой экспедиции, мог сказать: нигде мы не видели и намека на зверства и насилия, и, кажется, война идет на убыль, — вот это был бы успех.
Хор верующих подхватил:
— Это был бы успех.
— Безусловно, — отозвался Медард. — Но война пока не идет на убыль, и без активных действий таких людей, как мы, она не скоро отступит. В свете такого реалистического понимания, подобающего нашей философии правды и разума, не могу не испытывать, нравится это тебе или нет, сильное чувство радости, услышав, что несколько гнусных убийц наказаны смертью. Не говоря уже о добыче, которой вы обогатили нашу общую кассу, — событие, приветствуемое превыше всего, ибо, если мы хотим бороться против зла, надо жить, а чтобы жить, нужно иметь с чего.
И веритарии подхватили ликующим хором:
— Нужно иметь с чего!
Стало быть, котел — общая касса, смекнул Франта. Но, гром и молния, почему ее держат в котле с кровью?!
— Ага, нужно иметь, с чего жить, — раздался вдруг одинокий голос из задних рядов.
Говорил один из всадников Петра, человек сельского обличия, с длинным тощим лицом и провалившимся сморщенным ртом; у него был вид молчальника, и когда он заговорил, то это показалось чем-то неестественным, как если бы, к примеру, залаяла кошка. Он сидел на перевернутой корзинке и ел что-то из горшка, принесенного его женой — изможденной, сгорбленной бедняжкой в платочке, повязанном по-старушечьи и закрывавшем ей половину лица, иссушенного лишениями и постоянным страхом.
— Да, нужно иметь, с чего жить, — повторил этот человек. — Только тогда уж нельзя, чтоб кое-кому к рукам прилипало…
— Игнац, Богом прошу, молчи и не впутывайся ни во что! — взмолилась его жена тоненьким, робким голосом.
— Цыц, — оборвал ее муж и, аккуратно отставив горшок на землю, встал, вырвался от жены, которая обхватила его обеими руками, силясь удержать.
Костер угасал, но кто-то из братьев подбросил в него охапку хвороста, чтобы поддержать пламя. Длиннолицый Игнац смело пробился вперед, злобно расталкивая стоявших; но, приблизившись к Медарду, он явно сник, стыдливо опустил голову и растерянно развел руками.
— Я человек прямой, что думаю, то и говорю, — произнес он извиняющимся тоном. — Не хочу никого обижать, но что я видел, то видел.
— Игнац, брось, никому не интересно, что ты видел! — рыдала за его спиной жена.
— Напротив, сестра Эва, нам это очень интересно, — проговорил Медард мягким тоном интеллигента. — Не стыдись, брат Игнац, и говори. Кого ты обвиняешь?
— Что видел, то и видел, — стоял на своем длиннолицый Игнац. — Неохота вводить товарища в беду, да уж коли мы тут вечно долдоним о правде, и опять о правде, и ни о чем другом, как о правде, так пускай же хоть раз эта самая правда и всплывет…
— Кого ты обвиняешь? — повысив голос, повторил Медард.
Брат Игнац поморгал в нерешительности, потом показал пальцем на низкорослого, но широкоплечего бойца воинственной наружности, на голове которого красовалась фантастическим образом разорванная, стянутая проволокой и залатанная широкополая шляпа.
— Я отлично видел, как ты снял с одного шведского офицера мешочек с деньгами и кольцо. Кольцо-то ты бросил в котел, а мешочек себе оставил!
Обвиненный воин в раздрызганной шляпе поднял страшный крик, обзывая Игнаца лгуном, курвой, гнусным доносчиком и крысой, — и, выхватив меч, ринулся к нему, нацелившись разрубить обидчику голову, но Петр, подскочив сбоку, с такой силой схватил его за руку, что тот охнул и начал отбиваться, но Петр сжимал все сильней и сильнее, выкручивая ему руку за спину.
— Сделал ты это? — спросил Петр.
— Пусти меня! — орал боец. — Пусти!
— Сделал ты это?
— Сделал, — выдохнул тот и выронил меч.
Ах ты черт, у парня-то еще есть силенки, подумал Франта. Впрочем, он ведь единственный человек, сумевший задать мне такую трепку, что я две недели не мог сесть на задницу!
Обвиняемый вынул из кармана мешочек, бросил его наземь и пал на колени.
— Милости прошу, братья, простите! Не ведал я, что творю! Ей-богу, хотел отдать деньги, да забыл… Напрочь забыл!
Такое нелепое утверждение вызвало всеобщее веселье. Засмеялись веритарии, захохотала река под обрывом, залился смехом сыч в лесу, даже по строгому лицу Медарда скользнул намек на усмешку. Только рваные тучи, несущиеся по вершинам гор, были по-прежнему мрачны.
— Простите! — взывал несчастный воин в раздрызганной шляпе, бия себя в грудь. — Каюсь во имя Господа и сладостной Матери Иисуса!
— Во имя Правды и Разума должен ты каяться! — загремел Медард. — Ты не только вор и лгун, ты еще клятвопреступник, ибо присягал, что навсегда отрекаешься от веры в ложные божества христианства! Ты изверг среди нас, единственно справедливых в мире! Учитель Петр, какую кару назначишь негодяю? Говори — ты наш вождь!
— Ты наш вождь, — хором подхватили веритарии. Подумав немного, Петр вымолвил:
— Summum ius, summa iniuria.
— Что означает: крайнее применение права есть крайнее бесправие, — перевел Медард. — Учитель Петр, мы люди простые, поэтому прошу тебя говорить так, чтобы мы все тебя понимали.
У Петра на лбу вздулись вены.
— А я тебя прошу, Медард, не перебивать меня. Эту цитату из Цицерона, которую я привел потому, что она необычайно подходит к ситуации, я сумел бы перевести и без тебя. Кстати, прилагательное summum, summa нельзя переводить как «крайнее», но — как «высшее», следовательно: «Высшее право есть высшее бесправие».
— Прошу извинить меня и сердечно благодарю тебя, Учитель, за поучение, — смиренно отозвался проповедник. — Правда, мне не кажется, что это философское отступление поможет нам продвинуться вперед, тем не менее прими мою искреннюю благодарность.
Петр продолжал:
— Это правда, что мы в нашем братстве установили сами для себя и приняли внутренний закон, по которому ложь, вероломство, трусость и эгоистические действия в ущерб другим караются смертью. Но в юстиции — если это человеческая юстиция — от века существовало и существует понятие «смягчающие обстоятельства». Не принимать их в расчет, если они есть, и придерживаться мертвой буквы закона означает обесчеловечить закон, лишить его человечности. Это сознавали еще в Древнем Риме, юстиция которого до сих пор служит образцом всему цивилизованному миру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116