Или, в то время, как я осматривал висячие сады Семирамиды здешних мест, у которой работаю, он мог находиться в одном из ее будуаров — куда ему, конечно, дозволено являться, чтобы безнадежно вздыхать о ее загадочных глазах, а окна этих будуаров, якобы всегда плотно запертых, выходят в сад».
Микеле прошел через толпу гостей незамеченным. Хотя имя его было у всех на устах, но в лицо его никто не знал, и потому при нем свободно судили о его работе.
— Из него выйдет толк, — говорили одни.
— Ему многому еще надо научиться, — изрекали другие.
— У него есть фантазия и вкус, эти росписи ласкают глаз и оживляют мысль.
— Да, но вот непомерно длинные руки, а там ноги коротки; некоторые ракурсы обнаруживают его полное невежество, а позы неправдоподобны.
— Верно, но во всем есть изящество. Поверьте, этот мальчик (говорят, он почти ребенок) далеко пойдет.
— Он уроженец нашей Катании.
— Ну так он повертится в ней, а дальше ему хода не будет, — заметил один неаполитанец.
В общем, Микеланджело Лаворатори услышал больше благосклонных похвал, чем горьких истин, но, срывая множество роз, он то и дело чувствовал уколы шипов и понял, что успех — это сладкое блюдо, в котором таится немалая толика горечи. Сначала он огорчился. Потом, скрестив на груди руки, вглядываясь в свою работу и не слушая больше, что говорят кругом, он принялся сам разбирать свои достоинства и недостатки с беспристрастием, победившим его самолюбие.
«Все они правы, — думал он, — мои росписи многое обещают, но ничего не доказывают. Я уже раньше решил, что завтра, убирая эти холсты на дворцовый чердак, я все их прорву и впредь буду работать лучше. Я произвел опыт сам над собой и не жалею о нем, хотя и не очень им доволен. Но я сумею использовать его; не знаю, принесет ли он пользу моему кошельку, но таланту моему он будет полезен».
Вновь обретя наконец всю ясность мысли, Микеле решил, что поскольку он не принадлежит к тем, кто уплатил при входе налог в пользу бедных, нечего ему далее любоваться балом, а лучше побыть одному в каком-нибудь тихом уголке дворца, пока он окончательно не успокоится и не будет в состоянии идти домой спать. Рассудок вернулся к нему, но усталость предшествующих дней оставила в его крови и нервах еще некоторое лихорадочное волнение. Он решил подняться наверх, в casino, откуда был выход в сад, на созданные самой природой горные террасы.
Весь дворец был ярко освещен, украшен цветами и открыт для публики. Но, обойдя один раз чудесное здание, толпа приглашенных покинула его. Самое увлекательное — танцы, молодость, музыка, шум, любовь, — все это сосредоточилось внизу, в огромной временно сооруженной зале. На верхних галереях, на роскошных лестницах и в богатых покоях оставалось только несколько либо очень значительных, либо малозаметных лиц: серьезные мужи, занятые государственными делами, да записные кокетки, которые, искусно ведя беседу, сумели привлечь и удержать возле своих кресел кое-кого из мужчин.
К полуночи все, кто не находил особого удовольствия или личного интереса в празднике, разъехались, всюду сделалось просторнее, бал стал выглядеть еще красивее, а убранство залы — еще изящнее.
По узкой потайной лестнице Микеле поднялся в висячий цветник княжны. Здесь, наверху, дул свежий ветер, и юноша с наслаждением опустился на последнюю ступеньку, возле благоухающей клумбы. В цветнике никого не было. Сквозь серебристые газовые занавески видны были покои княжны, тоже пустынные. Но Микеле недолго оставался один; вскоре к нему присоединился Маньяни.
Среди местных ремесленников Маньяни был, несомненно, одним из самых достойных. Он был трудолюбив, умен, отважен и безупречно честен. Микеле чувствовал к нему невольное влечение, с ним одним не испытывал он того стеснения и недоверчивости, какие внушали ему другие рабочие, с которыми, из-за положения своего отца, он вынужден был держаться на равной ноге. Бедный юноша страдал от того, что после нескольких лет привольной жизни снова очутился в обществе парней, немного грубоватых и крикливых; они ставили ему в вину презрительное отношение к ним, а он делал тщетные усилия, чтобы относиться к ним как к равным.
Обо всем этом он поведал теперь Маньяни, ибо тот казался ему самым развитым из всех и в его дружеской откровенности не было ничего обидного или унижающего. Микеле открыл ему свои честолюбивые стремления, все свои слабости, восторги и муки, словом — поверил ему тайны юного сердца. Маньяни понял его, не стал ни в чем упрекать и заговорил с ним серьезно.
— Видишь ли, Микеле, — сказал он, — на мой взгляд, ты ни в чем не виноват. Неравенство — еще и поныне главный закон нашего общества; каждый хочет подняться, и никому неохота опускаться. Не будь этого, народ оставался бы вьючной скотиной. Но, слава богу, народ хочет расти, и он растет, как ни стараются помешать ему. Сам я тоже пытаюсь достигнуть кое-чего, иметь что-то свое, не всегда оставаться подчиненным, стать, наконец, свободным! Но какого бы благоденствия я ни достиг, я считаю, что никогда не должен забывать, с чего начал. Несправедливая судьба оставляет в нищете многих, которые, как я, а может, и больше, чем я, достойны были бы выбиться из бедности. Вот почему я никогда не стану относиться с презрением к тем, кому это не удалось, не перестану всей душой любить их и помогать им, насколько это будет в моей власти.
Вот и ты, я вижу, хоть и сторонишься своих собратьев по сословию, но у тебя нет к ним ни презрения, ни ненависти. Тебя тяготит их общество, однако при случае ты всегда готов оказать им услугу. Но берегись! В твоем отношении к ним есть некоторая доля высокомерия! Со временем такое дружелюбное снисхождение, может быть, и будет оправдано, но сейчас, пойми, оно неуместно. Правда, ты образованнее большинства из нас и держишься по-благородному, но разве в этом — истинное превосходство? Разве иной бедняк, который и умнее, и честнее, и храбрее тебя, не вправе считать себя хотя бы равным тебе, даже если у него дурные манеры и грубая речь?
Ты художник, и тебе не раз придется терпеливо сносить наглость богачей; да и вообще, если я не ошибаюсь, жизнь художника — это непрерывное усилие оградить свое личное достоинство от презрения тех, что кичатся своими мнимыми достоинствами: рождением, властью или богатством.
А ты как раз хочешь попасть в их общество, забыв и страх и самолюбие. Ты заранее принимаешь вызов, ты готов помериться силами с великими мира сего, с их желчным тщеславием. Почему же оно кажется тебе менее оскорбительным и дерзким, чем простодушное панибратство малых сих? А вот я скорее прощу обиду невежде, нежели какому-нибудь изысканному господину, и предпочитаю получить тумака от своего товарища, чем выслушивать милые шуточки тех, кто стоит якобы выше меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134
Микеле прошел через толпу гостей незамеченным. Хотя имя его было у всех на устах, но в лицо его никто не знал, и потому при нем свободно судили о его работе.
— Из него выйдет толк, — говорили одни.
— Ему многому еще надо научиться, — изрекали другие.
— У него есть фантазия и вкус, эти росписи ласкают глаз и оживляют мысль.
— Да, но вот непомерно длинные руки, а там ноги коротки; некоторые ракурсы обнаруживают его полное невежество, а позы неправдоподобны.
— Верно, но во всем есть изящество. Поверьте, этот мальчик (говорят, он почти ребенок) далеко пойдет.
— Он уроженец нашей Катании.
— Ну так он повертится в ней, а дальше ему хода не будет, — заметил один неаполитанец.
В общем, Микеланджело Лаворатори услышал больше благосклонных похвал, чем горьких истин, но, срывая множество роз, он то и дело чувствовал уколы шипов и понял, что успех — это сладкое блюдо, в котором таится немалая толика горечи. Сначала он огорчился. Потом, скрестив на груди руки, вглядываясь в свою работу и не слушая больше, что говорят кругом, он принялся сам разбирать свои достоинства и недостатки с беспристрастием, победившим его самолюбие.
«Все они правы, — думал он, — мои росписи многое обещают, но ничего не доказывают. Я уже раньше решил, что завтра, убирая эти холсты на дворцовый чердак, я все их прорву и впредь буду работать лучше. Я произвел опыт сам над собой и не жалею о нем, хотя и не очень им доволен. Но я сумею использовать его; не знаю, принесет ли он пользу моему кошельку, но таланту моему он будет полезен».
Вновь обретя наконец всю ясность мысли, Микеле решил, что поскольку он не принадлежит к тем, кто уплатил при входе налог в пользу бедных, нечего ему далее любоваться балом, а лучше побыть одному в каком-нибудь тихом уголке дворца, пока он окончательно не успокоится и не будет в состоянии идти домой спать. Рассудок вернулся к нему, но усталость предшествующих дней оставила в его крови и нервах еще некоторое лихорадочное волнение. Он решил подняться наверх, в casino, откуда был выход в сад, на созданные самой природой горные террасы.
Весь дворец был ярко освещен, украшен цветами и открыт для публики. Но, обойдя один раз чудесное здание, толпа приглашенных покинула его. Самое увлекательное — танцы, молодость, музыка, шум, любовь, — все это сосредоточилось внизу, в огромной временно сооруженной зале. На верхних галереях, на роскошных лестницах и в богатых покоях оставалось только несколько либо очень значительных, либо малозаметных лиц: серьезные мужи, занятые государственными делами, да записные кокетки, которые, искусно ведя беседу, сумели привлечь и удержать возле своих кресел кое-кого из мужчин.
К полуночи все, кто не находил особого удовольствия или личного интереса в празднике, разъехались, всюду сделалось просторнее, бал стал выглядеть еще красивее, а убранство залы — еще изящнее.
По узкой потайной лестнице Микеле поднялся в висячий цветник княжны. Здесь, наверху, дул свежий ветер, и юноша с наслаждением опустился на последнюю ступеньку, возле благоухающей клумбы. В цветнике никого не было. Сквозь серебристые газовые занавески видны были покои княжны, тоже пустынные. Но Микеле недолго оставался один; вскоре к нему присоединился Маньяни.
Среди местных ремесленников Маньяни был, несомненно, одним из самых достойных. Он был трудолюбив, умен, отважен и безупречно честен. Микеле чувствовал к нему невольное влечение, с ним одним не испытывал он того стеснения и недоверчивости, какие внушали ему другие рабочие, с которыми, из-за положения своего отца, он вынужден был держаться на равной ноге. Бедный юноша страдал от того, что после нескольких лет привольной жизни снова очутился в обществе парней, немного грубоватых и крикливых; они ставили ему в вину презрительное отношение к ним, а он делал тщетные усилия, чтобы относиться к ним как к равным.
Обо всем этом он поведал теперь Маньяни, ибо тот казался ему самым развитым из всех и в его дружеской откровенности не было ничего обидного или унижающего. Микеле открыл ему свои честолюбивые стремления, все свои слабости, восторги и муки, словом — поверил ему тайны юного сердца. Маньяни понял его, не стал ни в чем упрекать и заговорил с ним серьезно.
— Видишь ли, Микеле, — сказал он, — на мой взгляд, ты ни в чем не виноват. Неравенство — еще и поныне главный закон нашего общества; каждый хочет подняться, и никому неохота опускаться. Не будь этого, народ оставался бы вьючной скотиной. Но, слава богу, народ хочет расти, и он растет, как ни стараются помешать ему. Сам я тоже пытаюсь достигнуть кое-чего, иметь что-то свое, не всегда оставаться подчиненным, стать, наконец, свободным! Но какого бы благоденствия я ни достиг, я считаю, что никогда не должен забывать, с чего начал. Несправедливая судьба оставляет в нищете многих, которые, как я, а может, и больше, чем я, достойны были бы выбиться из бедности. Вот почему я никогда не стану относиться с презрением к тем, кому это не удалось, не перестану всей душой любить их и помогать им, насколько это будет в моей власти.
Вот и ты, я вижу, хоть и сторонишься своих собратьев по сословию, но у тебя нет к ним ни презрения, ни ненависти. Тебя тяготит их общество, однако при случае ты всегда готов оказать им услугу. Но берегись! В твоем отношении к ним есть некоторая доля высокомерия! Со временем такое дружелюбное снисхождение, может быть, и будет оправдано, но сейчас, пойми, оно неуместно. Правда, ты образованнее большинства из нас и держишься по-благородному, но разве в этом — истинное превосходство? Разве иной бедняк, который и умнее, и честнее, и храбрее тебя, не вправе считать себя хотя бы равным тебе, даже если у него дурные манеры и грубая речь?
Ты художник, и тебе не раз придется терпеливо сносить наглость богачей; да и вообще, если я не ошибаюсь, жизнь художника — это непрерывное усилие оградить свое личное достоинство от презрения тех, что кичатся своими мнимыми достоинствами: рождением, властью или богатством.
А ты как раз хочешь попасть в их общество, забыв и страх и самолюбие. Ты заранее принимаешь вызов, ты готов помериться силами с великими мира сего, с их желчным тщеславием. Почему же оно кажется тебе менее оскорбительным и дерзким, чем простодушное панибратство малых сих? А вот я скорее прощу обиду невежде, нежели какому-нибудь изысканному господину, и предпочитаю получить тумака от своего товарища, чем выслушивать милые шуточки тех, кто стоит якобы выше меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134