Я все бросил ради нее, чтобы следовать за ней, оберегать ее, и мое встревоженное сердце всматривалось в горизонт, мое ослепшее сердце терялось в его изгибах, ничего не зная, ничего не понимая и ничего больше не узнавая: я уже не знал, ни откуда я шел, ни куда, ни даже кем я был. Я весь дрожал; дрожали душа и тело, и мне не было покоя! Мне уже были безразличны высшие секреты, которые я привык предвидеть.
Может, это была любовь? В таком случае некто окунается в этот мир без названия, и даже обладай он неисчислимыми познаниями и безмерной уверенностью, он подобен новорожденному, только что покинувшему чрево матери. Для него не существует больше законов, на него не снисходит мудрость, он не приобретает ее снизу; когда к нему идет любовь, он идет к ней навстречу, обнаженный и ничего не знающий, словно вдруг впервые открылись его глаза, и он увидел мир и существо, которое одно может сказать ему: иди и смотри!
Здесь, во взятой напрокат машине, я наклонился к ней. Наше дыхание смешалось. Я хотел поцеловать ее, но она отвернулась; остался только обмен дыханием. Запах ее духов наполнил мою душу счастьем, это было словно семь поцелуев любви и радости, и запах поднимался снизу вверх, подобно запаху всесожжения, высшему запаху, который вздымается и завязывает тайные связи между существами, сковывает их, и они становятся единым существом.
Ночью, один в постели, я получил этот улетевший поцелуй, такой желанный. Ее глубокий вздох проник в меня, а мой вздох, вошедший в нее, придал мне такую силу, что я почувствовал себя всемогущим, всесильным, сверхчеловеком. Я овладел ее образом, колыхавшимся между желаемым и действительным, потому что в нем чувствовалась плоть, потому что он был истинным. И так велико было искушение взглянуть на нее, приблизиться к ней, восхищаться ею, что я встал, быстро оделся и вышел из номера. С колотившимся сердцем я подошел к ее двери, приник к ней головой, словно пытаясь соблазнить ее, умолить открыться. Но она оставалась запертой, как калитка в запретный сад. Я стоял неподвижно, опустив голову, держась за ручку, — не знаю, сколько времени.
— Ах, — говорил я себе, — если бы только я мог осмелиться постучать, войти, обнять ее, взять на руки, поцеловать, прижать разгоряченный лоб к ее лбу, увлечь к кровати и опять обнять…
Институт арабистики располагался в огромном здании, идеально прямоугольном, поражавшем своими размерами и архитектурой; оно просвечивало, как черное кружево. Сердце стучало, когда мы с Джейн входили в этот храм, хранивший в себе оригинал Медного свитка.
На втором этаже находилась экспозиция, посвященная Иордании. В центре просторного зала, где были выставлены произведения искусства древности и фотографии, на небольшом возвышении стоял прямоугольный стол, накрытый толстым стеклом.
Тут-то я его и увидел таким, каким он был, — настоящий, подлинный Медный свиток. Металлическая пластина; длиной два с половиной метра и шириной сантиметров тридцать, составленная из трех соединенных медных листов образующая ленту, которая могла сворачиваться наподобие пергаментов, на которых писал я. Внутреннюю его поверхность покрывал текст на древнееврейском, выбитый на металле точными ударами зубила. Он подвергся реставрации, и на нем не видно было следов старения и окисления, а благодаря технологическому электрохимическому чуду и современной информатике буквы выглядели так, будто были нанесены накануне.
Вместе с текстом пришло послание из глубины веков, медное послание на меди. Кто бы мог подумать, что этот свиток переживет поколения людей, войны, шатания Истории? И кому могло прийти в голову, что под пальмами и камнями, под истлевшими костями, в песках пустыни, в мрачных пещерах Мертвого моря, в разбитых глиняных кувшинах лежала книга? Кто знал, что выжили только буквы, впитавшие дыхание тех, кого они пережили?
Этот Медный свиток был так стар, что мог погибнуть, увидев дневной свет после двух тысяч лет, проведенных в темноте пещер. Он чуть было не рассыпался в пыль. Сжавшись, он отказывался раскрываться. Тогда пришлось прибегнуть к операции с применением газа, защитных очков, лабораторного клея. Затем он совершил путешествие в Амман, и там, выставленный на всеобщее обозрение, испытал серьезный рецидив. Свет ослеплял его, оглушал, ослаблял. Опять пришлось пересекать моря и континенты, до самой Франции, где повторная операция вернула его к жизни.
И вот теперь я рассматривал текст, узнавая, потому что знал его наизусть: ведь буквы древнееврейского алфавита обладают даром запечатлеваться в памяти, на которую они влияют подобно чудодейственному снадобью, обладающему магическими свойствами. Пуансон придал форму меди, покрыл ее знаками, а эти знаки — я в этом уверен — отражали другие знаки, которые — я знал это — отражали и другие знаки, и так вплоть до самого Сокровенного, до Тайны Тайн.
В течение более двух тысяч лет мы пишем на пергаменте, на вид более привлекательном, чем папирус, и, главное, более прочном: только благодаря этому свитки нашей секты сохранились, несмотря на разрушительные действия времени. Почему Елиав, сын Меремота, предпочел этот материал пергаменту, листы которого сшиваются подряд льняными нитями или сухожилиями животных и тщательно обрабатываются согласно раввинским правилам? Он мог бы взять козлиную кожу серого цвета или баранью кожу цвета белого сливочного масла, с более желтым и углубленным тоном со стороны шерсти, их кожа, ставшая белой из-за лучшей проникаемости, впитывает в себя мел в процессе бланшировки. Он мог бы выбрать велень, мягкий, тонкий и дорогой, который получают из мертворожденных животных — телят, ягнят, козлят. Веленевый пергамент не мнется, он прочен, гладок, но перо на нем не скользит; он такой чисто-белый, что можно подумать, что он светится. Вот почему мы используем телячью велень для переписывания священного текста Торы.
Тогда почему медь, а не веленевый пергамент?
Еще он мог бы использовать кожу козы, козленка, барана, ягненка, газели и даже антилопы. Мастера-дубильщики изготовили бы ее в лучшем виде. Они бы выскребли кожу, великолепно вычистили бы внутренний слой, который наилучшим образом впитывает и сохраняет чернила. Они бы остригли шерсть, прогладили бы оставшуюся. Затем они продубили бы кожу, потом вымыли бы ее в горячей воде, прежде чем обрабатывать редким маслом, чтобы сделать ее мягкой и хорошо впитывающей чернила. И, наконец, они растянули бы ее, чтобы просушить на солнце и воздухе. Надо бы к тому же удалить остатки жира, что довольно трудно; на оставшемся слое жира почти невозможно писать и рисовать, потому что чернила и краски плохо соединяются со скользкой поверхностью. Правильно сделанный пергамент держит чернила, не впитывая их… Все это можно было бы сделать, но, сколько бы это заняло времени?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Может, это была любовь? В таком случае некто окунается в этот мир без названия, и даже обладай он неисчислимыми познаниями и безмерной уверенностью, он подобен новорожденному, только что покинувшему чрево матери. Для него не существует больше законов, на него не снисходит мудрость, он не приобретает ее снизу; когда к нему идет любовь, он идет к ней навстречу, обнаженный и ничего не знающий, словно вдруг впервые открылись его глаза, и он увидел мир и существо, которое одно может сказать ему: иди и смотри!
Здесь, во взятой напрокат машине, я наклонился к ней. Наше дыхание смешалось. Я хотел поцеловать ее, но она отвернулась; остался только обмен дыханием. Запах ее духов наполнил мою душу счастьем, это было словно семь поцелуев любви и радости, и запах поднимался снизу вверх, подобно запаху всесожжения, высшему запаху, который вздымается и завязывает тайные связи между существами, сковывает их, и они становятся единым существом.
Ночью, один в постели, я получил этот улетевший поцелуй, такой желанный. Ее глубокий вздох проник в меня, а мой вздох, вошедший в нее, придал мне такую силу, что я почувствовал себя всемогущим, всесильным, сверхчеловеком. Я овладел ее образом, колыхавшимся между желаемым и действительным, потому что в нем чувствовалась плоть, потому что он был истинным. И так велико было искушение взглянуть на нее, приблизиться к ней, восхищаться ею, что я встал, быстро оделся и вышел из номера. С колотившимся сердцем я подошел к ее двери, приник к ней головой, словно пытаясь соблазнить ее, умолить открыться. Но она оставалась запертой, как калитка в запретный сад. Я стоял неподвижно, опустив голову, держась за ручку, — не знаю, сколько времени.
— Ах, — говорил я себе, — если бы только я мог осмелиться постучать, войти, обнять ее, взять на руки, поцеловать, прижать разгоряченный лоб к ее лбу, увлечь к кровати и опять обнять…
Институт арабистики располагался в огромном здании, идеально прямоугольном, поражавшем своими размерами и архитектурой; оно просвечивало, как черное кружево. Сердце стучало, когда мы с Джейн входили в этот храм, хранивший в себе оригинал Медного свитка.
На втором этаже находилась экспозиция, посвященная Иордании. В центре просторного зала, где были выставлены произведения искусства древности и фотографии, на небольшом возвышении стоял прямоугольный стол, накрытый толстым стеклом.
Тут-то я его и увидел таким, каким он был, — настоящий, подлинный Медный свиток. Металлическая пластина; длиной два с половиной метра и шириной сантиметров тридцать, составленная из трех соединенных медных листов образующая ленту, которая могла сворачиваться наподобие пергаментов, на которых писал я. Внутреннюю его поверхность покрывал текст на древнееврейском, выбитый на металле точными ударами зубила. Он подвергся реставрации, и на нем не видно было следов старения и окисления, а благодаря технологическому электрохимическому чуду и современной информатике буквы выглядели так, будто были нанесены накануне.
Вместе с текстом пришло послание из глубины веков, медное послание на меди. Кто бы мог подумать, что этот свиток переживет поколения людей, войны, шатания Истории? И кому могло прийти в голову, что под пальмами и камнями, под истлевшими костями, в песках пустыни, в мрачных пещерах Мертвого моря, в разбитых глиняных кувшинах лежала книга? Кто знал, что выжили только буквы, впитавшие дыхание тех, кого они пережили?
Этот Медный свиток был так стар, что мог погибнуть, увидев дневной свет после двух тысяч лет, проведенных в темноте пещер. Он чуть было не рассыпался в пыль. Сжавшись, он отказывался раскрываться. Тогда пришлось прибегнуть к операции с применением газа, защитных очков, лабораторного клея. Затем он совершил путешествие в Амман, и там, выставленный на всеобщее обозрение, испытал серьезный рецидив. Свет ослеплял его, оглушал, ослаблял. Опять пришлось пересекать моря и континенты, до самой Франции, где повторная операция вернула его к жизни.
И вот теперь я рассматривал текст, узнавая, потому что знал его наизусть: ведь буквы древнееврейского алфавита обладают даром запечатлеваться в памяти, на которую они влияют подобно чудодейственному снадобью, обладающему магическими свойствами. Пуансон придал форму меди, покрыл ее знаками, а эти знаки — я в этом уверен — отражали другие знаки, которые — я знал это — отражали и другие знаки, и так вплоть до самого Сокровенного, до Тайны Тайн.
В течение более двух тысяч лет мы пишем на пергаменте, на вид более привлекательном, чем папирус, и, главное, более прочном: только благодаря этому свитки нашей секты сохранились, несмотря на разрушительные действия времени. Почему Елиав, сын Меремота, предпочел этот материал пергаменту, листы которого сшиваются подряд льняными нитями или сухожилиями животных и тщательно обрабатываются согласно раввинским правилам? Он мог бы взять козлиную кожу серого цвета или баранью кожу цвета белого сливочного масла, с более желтым и углубленным тоном со стороны шерсти, их кожа, ставшая белой из-за лучшей проникаемости, впитывает в себя мел в процессе бланшировки. Он мог бы выбрать велень, мягкий, тонкий и дорогой, который получают из мертворожденных животных — телят, ягнят, козлят. Веленевый пергамент не мнется, он прочен, гладок, но перо на нем не скользит; он такой чисто-белый, что можно подумать, что он светится. Вот почему мы используем телячью велень для переписывания священного текста Торы.
Тогда почему медь, а не веленевый пергамент?
Еще он мог бы использовать кожу козы, козленка, барана, ягненка, газели и даже антилопы. Мастера-дубильщики изготовили бы ее в лучшем виде. Они бы выскребли кожу, великолепно вычистили бы внутренний слой, который наилучшим образом впитывает и сохраняет чернила. Они бы остригли шерсть, прогладили бы оставшуюся. Затем они продубили бы кожу, потом вымыли бы ее в горячей воде, прежде чем обрабатывать редким маслом, чтобы сделать ее мягкой и хорошо впитывающей чернила. И, наконец, они растянули бы ее, чтобы просушить на солнце и воздухе. Надо бы к тому же удалить остатки жира, что довольно трудно; на оставшемся слое жира почти невозможно писать и рисовать, потому что чернила и краски плохо соединяются со скользкой поверхностью. Правильно сделанный пергамент держит чернила, не впитывая их… Все это можно было бы сделать, но, сколько бы это заняло времени?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66