Над чем? Никто никому ничего не объяснял. Лето не было благоприятно. В юго-восточных районах города уже с неделю властвовала холера. Туда все чаще ездили в закрытых стеклянных шарабанах: смотреть. Карантин распространялся не на всех, - только уж совсем бедные не имели возможности позволить себе несколько часов созерцания и печали. Картофель стал еще дороже. Это слово было в ходу. Некоторые вспоминали прочитанное. Карты у цыганок Московского вокзала проросли безвольно свисающими странно-алыми линиями, издали напоминавшими стебли кувшинок, хотя те, бесспорно, потемней и потаенней. Те, кто не мог приобрести место в стеклянном шарабане, любовались разбитыми машинами на Английской набережной в закат. Там когда-то жил Евгений Рухин. Он сгорел заживо. И все же бамбуковые ширмы снов с прекрасными изображениями треугольников и птиц выставлялись на всеобщее обозрение к четырем часам дня на Фонтанке. Мне все больше нравилось проводить время на работе. Однажды я обнаружил, что не хочу возвращаться домой. Я сложил все свои деньги, а их было немало, в несколько штабелей у окна, поудобней прилег около них и стал отрешенно рассматривать, как бледнеет свет на потолке, на стенах, как там начинают плескаться отсветы воды. Я думал о любви. Мне хотелось понять, как я ее понимаю. Месяц до этого, приятель, возвратившийся из далекого путешествия, принес мне сандаловую свечу и новую игру - на темном экране монитора загорались пульсирующие цветные точки, похожие на те, что в Windows. Нужно было глазами сплести из них некий особенный узор памяти и познания. Если же этот узор совпадал с заданным условием, то есть, с ритмом "реальности" (я не знаю, зачем эти кавычки...), игравший терял сознание или, точнее, терялся в нем. Из его рта вырывался сноп огня (хотя мне кажется это было что-то на подобие внушения, гипноза, с чем тоже нужно будет еще хорошенько разобраться), который спустя несколько минут расслаивался на три фигуры, с каждой из которых происходил краткий, но обстоятельный разговор, воспоминание о чем, естественно, никоим образом не сохранялось. Кажется, у одной из них была голова Ибиса. Вторая напоминала рыбу, играющую в прозрачном зимнем водопаде. Третья состояла из вишни и облака смутного беспокойства, которое нужно было преодолеть, повторяя несколько раз кряду (не очень громко) фразу из "Исследования о растениях" Теофраста: "Он укрепляет и голос".
Над зеркальными кровлями висел сокол. Чешуя второго и седьмого солнца отливала пурпуром, растекавшимся в круг оцепенения каскадом лившихся отражений. В ваших глазах темнела река, виденная мною однажды в горах, где я вкусил сока, который течет только тогда, когда светло, когда камыш равен блеску, изначально равному самому себе. Вы говорили, что необходимо ясное намерение доказательства чего бы то ни было. Вы говорили, что даже сюжет со смертью на нечистом тротуаре, который в ту пору занимал меня как возможность проникновения в закономерность городского исчезновения и различения между анонимностью и автономностью, требует безукоризненных предпосылок и иного описания, постольку поскольку эстетика происходит от греческого "чувствовать", и на том, кто решился прибегнуть к именно такого рода познанию, лежит серьезная ответственность. Если мир безумен, отвечал я, следовательно перед тобой открываются две возможности: либо покончить с собой... "Нет, три!" поправили меня вы. Я продолжал - либо согласиться, что безумия как такового не существует. "А как же страх?" - спросили вы. Наверное, вы правы, но покуда в своем рассуждении мы не дошли до страха. Признать отсутствие безумия означает признать безумным себя, чему противится воля, как выигрышу, навязанному неумелым партнером. От первого, т. е. от самоубийства, удерживает безразличие. Остается только знать это. "И это немало..." - устало сказали вы. Да, это изматывает, сказал я, потому что полагает неустанное знать. Стоит лишь обернуться, нагнуться, чтобы шнурок завязать или же сьездить на пикник в холерный район, как получаешься вне "знать", - любая добродетель, любая вера - только охотники, ожидающие твоего самообнаружения. "Но знать и есть в какой-то мере обнаружение, изведение из отрицания?.. Я особенно не задумывалась, но так на первый взгляд мне кажется", сказали вы. Я посмотрел в окно и сказал: "Знать извне невозможно. Любой странствующий учитель несет предчувствие этого в себе. Можно только сознать, можно только сознавая это сознание не обнаруживаться, то есть, быть в том, что противоречит понятию бытия, "объективно определенного в каждом отношении". Здесь очень трудно говорить о сокрытости - любое упоминание о ней неминуемо приводит к обнаружению, к игре внутреннего и внешнего. К некоему вымогательству". Знойный туман стоял над крышами. Мне показалась необыкновенно прелестной внезапная складка, скользнувшая к углу вашего рта. Возникали новые тени, и в них блуждали другие измерения. Об этом, как и о многом другом я вспоминал, вступая на ледяные мостовые некоего северного города, думая о вас и о вашей привязанности к Александру Готлибу Баумгартену. На что нужно немалое мужество. Я хотел сказать - отвага. Тончайшие градации кислого, орошаемые невнятной сладостью... терпкость и горечь, пряди неожиданной пресности, без следа исчезающие в пульсирующих решетках специй, этих абстрактных величин кулинарии гарам масал, базилик, тмин. Я открывал ваши ладони и медленно сыпал на них из стеклянного кувшина золотистую пыль куркумы, растирая затем, втирая потом ее в вашу кожу, - волосы откликались ей своим зыбким цветом, - тогда как дремота приближалась к вашим очам, и беспокойство, по обыкновению охватывавшее в этот час сокола, нескончаемо падавшего в свое отражение, неизвестно как передавалось вам, уходившей из моих рук дрожью, напоминавшей осенние кустарники кизила. Я подымал ваши руки и прижимался приоткрытым ртом к вашим подмышкам - язык встречал вожделенный вкус пота, обоняние узнавало его терпкий морской дух водоросли на угасающих камнях, красное солнце в молоке заката, мириады кипящих мух, разбитые, как следы Медеи, черные мидии - руки опускались, а вслед им опускался я, вначале по пути восхождения голоса из времен, но вниз, к его едва бьющейся поросли, не отрываясь лицом от груди, слизывая капли, выступавшие на коже, краешком глаза схватывая дугу овала и сразу же темный ореол соска, чтобы еще через несколько мгновений, связав все ваши запахи в единое желание, выплеснуть их, выпить, опустошить, чтобы снова - ждать в пожирающем ожидании, изобличающем все, из чего мы состоим. Изреченности?
Стивен Тулмин пишет о неких датах-пунктах, в которых по мере исторического развития вступают в действие (неощутимо, однако необратимо, подчеркивает он) новые факторы, влияния или идеи, результаты чего непредсказуемы.
1 2 3
Над зеркальными кровлями висел сокол. Чешуя второго и седьмого солнца отливала пурпуром, растекавшимся в круг оцепенения каскадом лившихся отражений. В ваших глазах темнела река, виденная мною однажды в горах, где я вкусил сока, который течет только тогда, когда светло, когда камыш равен блеску, изначально равному самому себе. Вы говорили, что необходимо ясное намерение доказательства чего бы то ни было. Вы говорили, что даже сюжет со смертью на нечистом тротуаре, который в ту пору занимал меня как возможность проникновения в закономерность городского исчезновения и различения между анонимностью и автономностью, требует безукоризненных предпосылок и иного описания, постольку поскольку эстетика происходит от греческого "чувствовать", и на том, кто решился прибегнуть к именно такого рода познанию, лежит серьезная ответственность. Если мир безумен, отвечал я, следовательно перед тобой открываются две возможности: либо покончить с собой... "Нет, три!" поправили меня вы. Я продолжал - либо согласиться, что безумия как такового не существует. "А как же страх?" - спросили вы. Наверное, вы правы, но покуда в своем рассуждении мы не дошли до страха. Признать отсутствие безумия означает признать безумным себя, чему противится воля, как выигрышу, навязанному неумелым партнером. От первого, т. е. от самоубийства, удерживает безразличие. Остается только знать это. "И это немало..." - устало сказали вы. Да, это изматывает, сказал я, потому что полагает неустанное знать. Стоит лишь обернуться, нагнуться, чтобы шнурок завязать или же сьездить на пикник в холерный район, как получаешься вне "знать", - любая добродетель, любая вера - только охотники, ожидающие твоего самообнаружения. "Но знать и есть в какой-то мере обнаружение, изведение из отрицания?.. Я особенно не задумывалась, но так на первый взгляд мне кажется", сказали вы. Я посмотрел в окно и сказал: "Знать извне невозможно. Любой странствующий учитель несет предчувствие этого в себе. Можно только сознать, можно только сознавая это сознание не обнаруживаться, то есть, быть в том, что противоречит понятию бытия, "объективно определенного в каждом отношении". Здесь очень трудно говорить о сокрытости - любое упоминание о ней неминуемо приводит к обнаружению, к игре внутреннего и внешнего. К некоему вымогательству". Знойный туман стоял над крышами. Мне показалась необыкновенно прелестной внезапная складка, скользнувшая к углу вашего рта. Возникали новые тени, и в них блуждали другие измерения. Об этом, как и о многом другом я вспоминал, вступая на ледяные мостовые некоего северного города, думая о вас и о вашей привязанности к Александру Готлибу Баумгартену. На что нужно немалое мужество. Я хотел сказать - отвага. Тончайшие градации кислого, орошаемые невнятной сладостью... терпкость и горечь, пряди неожиданной пресности, без следа исчезающие в пульсирующих решетках специй, этих абстрактных величин кулинарии гарам масал, базилик, тмин. Я открывал ваши ладони и медленно сыпал на них из стеклянного кувшина золотистую пыль куркумы, растирая затем, втирая потом ее в вашу кожу, - волосы откликались ей своим зыбким цветом, - тогда как дремота приближалась к вашим очам, и беспокойство, по обыкновению охватывавшее в этот час сокола, нескончаемо падавшего в свое отражение, неизвестно как передавалось вам, уходившей из моих рук дрожью, напоминавшей осенние кустарники кизила. Я подымал ваши руки и прижимался приоткрытым ртом к вашим подмышкам - язык встречал вожделенный вкус пота, обоняние узнавало его терпкий морской дух водоросли на угасающих камнях, красное солнце в молоке заката, мириады кипящих мух, разбитые, как следы Медеи, черные мидии - руки опускались, а вслед им опускался я, вначале по пути восхождения голоса из времен, но вниз, к его едва бьющейся поросли, не отрываясь лицом от груди, слизывая капли, выступавшие на коже, краешком глаза схватывая дугу овала и сразу же темный ореол соска, чтобы еще через несколько мгновений, связав все ваши запахи в единое желание, выплеснуть их, выпить, опустошить, чтобы снова - ждать в пожирающем ожидании, изобличающем все, из чего мы состоим. Изреченности?
Стивен Тулмин пишет о неких датах-пунктах, в которых по мере исторического развития вступают в действие (неощутимо, однако необратимо, подчеркивает он) новые факторы, влияния или идеи, результаты чего непредсказуемы.
1 2 3