- Толкуйте мне - итальянка! - шутливо отбросил поп.
Уверенный тон о.Мефодия понемногу взвинчивал Шевардина, и ему хотелось разозлить и выбить попа из седла иллюзий.
- Не видать вам, отче, ваших нелепых десятин, как своих ушей. Итальянцы - католики, как известно, и к православию не приводятся, - медленно, точно баржу потянул, начал он.
- Ладно, ладно... Толкуйте мне - итальянцы... - легонько толкнул его в бок о.Мефодий.
- Итальянок я, отче, видел на сцене, в опере, - придумывал Шевардин. Эта - точнейшая копия, и прическа такая же, и глаза тарелкой - все на своем месте. А кто вам писал насчет еврейки, - плохо слышал, а если сам сообразил, - голова у него очень уж туга.
- Да ведь брюнетка! - встревожился поп.
- То-то я и говорю, что голова туга: кроме еврейки, туда ни одна брюнетка не входит. Раз брюнетка, значит, и готово... Вы-то сами разве блондин? Целиком из Ефиопии.
- Я - особое дело, я лицо духовное, - немного обиделся поп.
- Ну, так вот-с, итальянцы хоть и не все духовные, зато все брюнеты. И введет он ее в русские дебри без всякого срама и с какой угодно оглаской, и не только вы ему, а и великолепнейший архимандрит ваш ему не нужен... Так-то, отче!
- Ври, ври... Мели, Емеля... - слабо защищался поп.
- Думаете вы, о чем они говорят теперь... - продолжал Шевардин. - Она ему певучим контральто: "Какой, мол, смешной поп с крестом на дорогу вышел и мужиков еще с собой привел!" А он ей: "Милая моя! Это что! То ли еще быть может. Стоит только намек сделать, - не то что Христа - далеко Христос отца родного продаст за десятину, а приготовь ему осинку с веревкой в лесу, - небось не повесится по-иудину: осину срубит, обтешет и продаст за трешницу, а веревку домой принесет, дворнягу привяжет... Например, кладбище тут есть... Хочешь, мы его распашем и спаржу посадим. Только приказать, готово".
Отец Мефодий остановился и недоумело посмотрел на Шевардина.
- Это вы что?.. Это ты как, в шутку или в сурьез? - пробормотал он.
Глаза у него стали круглые и встревоженные, и смешливые морщинки под ними растянулись, как перчатки на пальцах.
- Я насчет шуток плох, отче, - остановился и Шевардин. - Да шутить тут и нечего. Больно уж вы привыкли на кривых ездить: чуть правду скажешь, сейчас и шутка.
- Так это ты мне? Мне, духовному лицу, слова такие... - задохнулся о.Мефодий.
- Тебе, тебе, отче, - вскинул Шевардин на попа свой крупный подбородок. - Тебе, тебе!
- Ага! Так... Так ты вот какой!.. Ага, ладно!
Отец Мефодий хрипел, и глаза у него были неподвижные и красные.
- И агакать тут нечего, отче... Свинью куликом не назовешь. - такое дело.
- Свинью-ю?
Отец Мефодий оглянулся кругом, точно ища помощи, и увидел шагах в двадцати от себя писаря Якова Трофимыча.
С маленьким сынишкой на руках тот тихо шел сзади, выставив в их сторону уши.
- Слышишь! Яков Трофимов! Будь свидетель!.. Будь свидетель, как разбойник священника ругает! - закричал ему о.Мефодий.
Но писарь, согнувшись и семеня ногами, быстро-быстро двинулся вправо, потом кустами, гумнами и исчез. И было слышно, как на руках его, должно быть испуганный бегством отца, кричал ребенок.
- Нонче же у пристава будешь, слышишь? - прошипел поп и пошел от Шевардина влево, а пройдя шагов пять, обернулся и крикнул: - Слышишь?
- А платить тебе двадцать рублей кто будет? Неужто расстанешься? насмешливо крикнул ему вдогонку Шевардин.
Поп не ответил, но по тому, как он шел, размахивая широкими рукавами подрясника, видно было, что из седла иллюзий он выбит, и видно было, как что-то упрямое и злое вползло под его высокую, новую уже шляпу, и пыжилось, и ерошилось там, и кололо мозг.
А Шевардину стало весело и широко шагалось.
XIV
До поздней ночи он сидел и писал письмо Терновскому, писал карандашом, на простом листке бумаги перед свечкой, около которой вились и падали с обожженными крыльями мелкие ночные бабочки.
"Мне все опротивело, - писал Шевардин, - и сад, и Татьяновки на том берегу и на этом, и сорок верст графского майората, в котором дохнут от голода мужики, и то, что тут все молчит: и лес, и река, и люди. Главное, молчат люди, - и это меня душит, и хочется мне рявкнуть во весь голос с какой-нибудь высокой точки, ну хоть с монастырской часовни на горе: - Да сколько же еще - сто лет, тысячу лет - вы будете молчать? Вы - колокол миллионнопудовый! Каким рычагом можно раскачать и хватить в борта вашим языком так, чтобы дрогнул около воздух?.. И воздух здесь какой-то сонный: за все время, пока я здесь, не было ни порядочного ветра, ни грозы... Молчит. Молчат дни, молчат ночи. Точно змеи зимой, оцепенели и молчат в голове мысли. И почему это все на меня так сильно действует, что развинтились нервы? Может быть, и не нервы, а просто силу свою хочется приложить к чему-то большому, к какой-то огромной динамомашине так, чтобы далеко кругом завертелись колеса и пошел трезвон. Молчит проклятый воздух, и я никак не могу понять, почему молчу я, если молчит воздух.
Если что случится со мной, и ты услышишь, не удивляйся; знай только, что мне опротивело до предела. Должен быть такой предел, дальше которого нельзя терпеть, иначе сам себе опротивеешь.
И знай, что здесь чудесный воздух, и на реку вечером наглядеться нельзя, и земля здесь - ложись и целуй, только земля эта - майорат, река майорат, воздух - майорат. Это проклятое слово сквозит здесь на каждом шагу, на каждом шагу перед тобой столб с надписью: "Езда воспрещается", "Ходьба воспрещается", "Стрельба воспрещается"...
Майорат давит меня со всех сторон. Он как огромное чудовище, съевшее все, что вдали, все, что вблизи, и от него тесно плечам, как в клетке. Он стал для меня живым, этот майорат... Скажи мне, что я не сошел с ума, или я сам себе не поверю!
По ночам я перестал почти спать. По ночам виднее небо, и не видно земли, и майората не видно. Тогда я представляю, какая красивая и полная смысла жизнь могла бы быть здесь, около меня, если бы не было майората.
Теперь, когда я пишу, именно такая ночь: того, что на земле, не видно, и можно по-своему переставлять предметы и по-своему населять даль. И я переставляю и населяю. Около меня пахнут яблони, и я вспоминаю, что в Татьяновке нет ни одного деревца, в то время когда вокруг богатейшая почва для сада. Вся земля вокруг могла бы быть одним роскошным садом, могла бы, но этого кет. Нет школ, нет больниц, нет красоты, нет смысла - одно сплошное "нет", вся жизнь - одно живое отрицание, воплощенное в нелепые избы, в хмельной чад, в кусок черного хлеба, из которого можно ковать ядра для пушек.
Представляешь ли ты картину жизни, когда человек живет так, что хуже нельзя придумать? Люди могли бы быть действительно царями земли, а здесь они узки, как иголки, выжатые под прессом майората и тесно воткнутые в жалкие клочки земли, когда вокруг огромный простор - чужой, преступно чужой, потому что на нем один и совершенно лишний для жизни человек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15