Березки, обвивавшие иконостас, потемнели и стали огромными, и, как вековые стволы дубов, глянули на нее сбоку шестигранные колонны, а люди кругом стали, как мелкий лес. В запахе дегтя и дыма кадил, как в скорлупе, почудился знакомый запах гниющих листьев и топкого болота, а вышедший из алтаря в зеленой праздничной рясе старый милюковский священник, о.Роман, закачался вдруг в глазах, присел и ринулся на нее с поднятыми руками, страшный и гогочущий, широкоглазый и алчный, как та голова.
Антонина упала с размаху, дико вскрикнула и билась на полу в тесном кругу расступившихся ног, клокочущая, обнаженная.
Подняли и вынесли кликушу, и с тех пор Антонина боялась церкви.
Рослая она вышла к семнадцати годам и красивая, задумчивая и строгая.
Фильку уже женили и поставили ему избу рядом с отцовской избой. Такой же большой и прочный рабочий вол, как и Кирик, Филька стал обстоятельным мужиком, не спеша ступал тяжелыми сапогами, пил по праздникам водку и вздыхал по земле:
- Эх, земельки бы!
Двум крепким и простым, как обрезки пней, рукам тесно было на двух десятинах надела.
Земля всосалась в него в те жутко колдовские весенние дни, когда подымают ярину для посева и когда, щедрая, она бросает в воздух свою силу в виде струистого синего пара, и в те пряные летние дни, когда цветут хлеба целомудренно-незаметными зелеными цветами. Тогда она вошла и на всю жизнь одни и те же замесила в нем густые и степенные, простые мысли, такие же простые, как комья чернозема.
И от жены его Марьи пахло той же землей, двумя десятинами черной земли, уставленной копнами и исполосованной ободьями колес.
Бабка Марья давно умерла, та, что знала лесные тайны, и не у кого было спросить: "Это зачем?", а молодая Марья не любила Антонины.
- Вот недотыкомка-девка, вот девка-шалаш... - говорила Фильке. - Ходит - слоны слоняет, а то сядет, глядит спущими глазами, как куля... Думает!.. И чего думает, и чего думает!.. Просто, право слово, правда истинная...
Качала головой и добавляла заговорщицким шепотом:
- Боязно мне от нее: ну, как зарежет ночью?
Лицо у нее было, как луна, безбровое и круглое.
Филька смеялся.
Антонина любила околицу, и тихие межи в поле, и шелест облаков, выползающих на широкое небо из-за лесных верхушек.
И любила смотреть в небо, так просто в самую синь, запрокинув назад голову.
Тогда небо казалось живым: кто-то плавал в нем темными и светлыми звездочками, легкими, как снежинки, много, часто, как густая сетка, над ближними дальние, над дальними еще и еще, и так все небо двигалось и колыхалось.
Антонина не знала, что это, и не знала, у кого спросить, и боялась спросить, чтобы не смеялись, но сама думала, что это ангелы.
А в то время еще так пахло ромашкой, огуречной травой и чабером, точно земля молилась.
III
Выдали замуж Антонину.
Взял ее милюковский же парень, Максим, сын сотского Дениса Кызи.
Венчались в сентябре. Когда шли к венцу, падал дождь, размокли белые дешевые цветочки в волосах, и незаметно плакала Антонина. Сзади хихикали девочки; впереди кружились ребятишки, белоголовые и голосистые, оборачивались назад, толкались, делали удивленные лица и кричали: "Глянь-кась, порченая венчаться идет!" Выходило смешно почему-то. Церковь была темная, пустая и гулкая. Отец Роман долго не хотел венчать и ругал Кирика за то, что принес не все деньги. У Максима было желтое скуластое лицо, жидкие волосы в кружок, плоский подбородок. Держался он несмело, исподлобья и ненужными руками поправлял красный кушак на новой пахучей поддевке.
Когда пили в избе Дениса, Антонине казалось, что это ее продали и пропивают.
Кирик с Денисом сидели обнявшись, были красны. Угощали друг друга водкой и кричали что-то, не слушая один другого. Плясали парни, дружки Максима, так, что отдавалось в голове, как под большим колоколом во время звона; пели бабы; кто-то не в такт песне дико взвизгивал; с улицы стучали в окна; просили водки и грозили выломать дверь.
- Цветики мои алые!.. - вспомнила что-то Антонина и потом все забыла.
- Бывает это с ней: в голову вступает; это ничего, - конфузливо объясняла Маланья.
Ее отнесли на кровать, а ночью под утро пришел к ней Максим, пьяный и потный, и до белого дня дышал на нее перегаром.
Днем же опять шел дождь, слезились маленькие окна и давил потолок...
Опять была полная изба народу, и пили водку...
В ноябре Максима взяли в солдаты, а Антонина впряглась в бабье дышло и повела хозяйство. Зимою пряла в две прялки со свекровью. Как нитка, тянулись длинные мысли и свивались в клубок, откуда им не было хода.
Мысли эти были - сугробы за окнами, жуть и холод по ночам, приставания Дениса в темной избе, Максимов ребенок под сердцем. Хотелось представить дорогу, и дорога выходила зимняя, холодная и белая и уходила с обеих сторон в почерневший от холода лес. А сжавшийся притихший лес казался еще более страшным, чем раскидистый и зеленый.
Лицо у свекрови было до времени изжитое, маленькое и сухое, как на старых иконах.
Кашляла в два приема по-бабьи, - ках-ках, - никогда не смеялась и говорила тихо скрипучими словами, точно пилила осину.
Семь ребячьих могил было у нее на милюковском кладбище.
Антонина глядела на ее тонкие руки, и что-то сжималось и сохло в ней, в самой середине.
От сугробов в избу через слепые окна вливались густые синие тени, расползались по лавкам и глиняному полу и сплетались в колдовские узоры.
Все хотелось кого-то и о чем-то спросить, и некого было.
Летом, когда в избе тучами плавали и гудели мухи, Антонина родила девочку с огромным пятном в половину лица. Пятно было ярко-багровое, начиналось на лбу тремя наростами и спускалось, через левый глаз и всю щеку, на тонкую шею, точно звериная лапа сжала на лице когти и взрыла кожу кровавыми бороздами.
Когда ребенок плакал, он становился страшным, превращаясь в один уродливый красный ком.
Звериная лапа вырвала из него смех еще до рождения.
- Это что?.. Это зачем? - строго спрашивала у всех Антонина, когда, испуганная, устала плакать.
- Родимое пятнышко это, - говорили бабы. - Родимое, так и будет... Это ничего.
- Отчего это, бабоньки, отчего это?
- Кровь запеклась... С глазу это бывает, с черного. Черные глаза, они завидущие... Кабы знать, чей глаз, привесть бы, - снял бы, да где его узнать, чей? Терпи, ягодка. Это скорбь тебе дадена в наказание. Бог нацепит рог, и то носить надо.
Бабы все были степенные, и оттого то, что они говорили, казалось таким прочным, как ременные плети. Мало было слов у них для объяснений и жалоб, и потому широкие это были слова и много было вложено в них немого смысла.
Но Антонина боялась этих слов, боялась баб, и сухой свекрови, и матери Маланьи, и невестки Марьи.
Она кормила грудью жадного плакучего урода и закрывала ему лицо, чтобы не глядеть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Антонина упала с размаху, дико вскрикнула и билась на полу в тесном кругу расступившихся ног, клокочущая, обнаженная.
Подняли и вынесли кликушу, и с тех пор Антонина боялась церкви.
Рослая она вышла к семнадцати годам и красивая, задумчивая и строгая.
Фильку уже женили и поставили ему избу рядом с отцовской избой. Такой же большой и прочный рабочий вол, как и Кирик, Филька стал обстоятельным мужиком, не спеша ступал тяжелыми сапогами, пил по праздникам водку и вздыхал по земле:
- Эх, земельки бы!
Двум крепким и простым, как обрезки пней, рукам тесно было на двух десятинах надела.
Земля всосалась в него в те жутко колдовские весенние дни, когда подымают ярину для посева и когда, щедрая, она бросает в воздух свою силу в виде струистого синего пара, и в те пряные летние дни, когда цветут хлеба целомудренно-незаметными зелеными цветами. Тогда она вошла и на всю жизнь одни и те же замесила в нем густые и степенные, простые мысли, такие же простые, как комья чернозема.
И от жены его Марьи пахло той же землей, двумя десятинами черной земли, уставленной копнами и исполосованной ободьями колес.
Бабка Марья давно умерла, та, что знала лесные тайны, и не у кого было спросить: "Это зачем?", а молодая Марья не любила Антонины.
- Вот недотыкомка-девка, вот девка-шалаш... - говорила Фильке. - Ходит - слоны слоняет, а то сядет, глядит спущими глазами, как куля... Думает!.. И чего думает, и чего думает!.. Просто, право слово, правда истинная...
Качала головой и добавляла заговорщицким шепотом:
- Боязно мне от нее: ну, как зарежет ночью?
Лицо у нее было, как луна, безбровое и круглое.
Филька смеялся.
Антонина любила околицу, и тихие межи в поле, и шелест облаков, выползающих на широкое небо из-за лесных верхушек.
И любила смотреть в небо, так просто в самую синь, запрокинув назад голову.
Тогда небо казалось живым: кто-то плавал в нем темными и светлыми звездочками, легкими, как снежинки, много, часто, как густая сетка, над ближними дальние, над дальними еще и еще, и так все небо двигалось и колыхалось.
Антонина не знала, что это, и не знала, у кого спросить, и боялась спросить, чтобы не смеялись, но сама думала, что это ангелы.
А в то время еще так пахло ромашкой, огуречной травой и чабером, точно земля молилась.
III
Выдали замуж Антонину.
Взял ее милюковский же парень, Максим, сын сотского Дениса Кызи.
Венчались в сентябре. Когда шли к венцу, падал дождь, размокли белые дешевые цветочки в волосах, и незаметно плакала Антонина. Сзади хихикали девочки; впереди кружились ребятишки, белоголовые и голосистые, оборачивались назад, толкались, делали удивленные лица и кричали: "Глянь-кась, порченая венчаться идет!" Выходило смешно почему-то. Церковь была темная, пустая и гулкая. Отец Роман долго не хотел венчать и ругал Кирика за то, что принес не все деньги. У Максима было желтое скуластое лицо, жидкие волосы в кружок, плоский подбородок. Держался он несмело, исподлобья и ненужными руками поправлял красный кушак на новой пахучей поддевке.
Когда пили в избе Дениса, Антонине казалось, что это ее продали и пропивают.
Кирик с Денисом сидели обнявшись, были красны. Угощали друг друга водкой и кричали что-то, не слушая один другого. Плясали парни, дружки Максима, так, что отдавалось в голове, как под большим колоколом во время звона; пели бабы; кто-то не в такт песне дико взвизгивал; с улицы стучали в окна; просили водки и грозили выломать дверь.
- Цветики мои алые!.. - вспомнила что-то Антонина и потом все забыла.
- Бывает это с ней: в голову вступает; это ничего, - конфузливо объясняла Маланья.
Ее отнесли на кровать, а ночью под утро пришел к ней Максим, пьяный и потный, и до белого дня дышал на нее перегаром.
Днем же опять шел дождь, слезились маленькие окна и давил потолок...
Опять была полная изба народу, и пили водку...
В ноябре Максима взяли в солдаты, а Антонина впряглась в бабье дышло и повела хозяйство. Зимою пряла в две прялки со свекровью. Как нитка, тянулись длинные мысли и свивались в клубок, откуда им не было хода.
Мысли эти были - сугробы за окнами, жуть и холод по ночам, приставания Дениса в темной избе, Максимов ребенок под сердцем. Хотелось представить дорогу, и дорога выходила зимняя, холодная и белая и уходила с обеих сторон в почерневший от холода лес. А сжавшийся притихший лес казался еще более страшным, чем раскидистый и зеленый.
Лицо у свекрови было до времени изжитое, маленькое и сухое, как на старых иконах.
Кашляла в два приема по-бабьи, - ках-ках, - никогда не смеялась и говорила тихо скрипучими словами, точно пилила осину.
Семь ребячьих могил было у нее на милюковском кладбище.
Антонина глядела на ее тонкие руки, и что-то сжималось и сохло в ней, в самой середине.
От сугробов в избу через слепые окна вливались густые синие тени, расползались по лавкам и глиняному полу и сплетались в колдовские узоры.
Все хотелось кого-то и о чем-то спросить, и некого было.
Летом, когда в избе тучами плавали и гудели мухи, Антонина родила девочку с огромным пятном в половину лица. Пятно было ярко-багровое, начиналось на лбу тремя наростами и спускалось, через левый глаз и всю щеку, на тонкую шею, точно звериная лапа сжала на лице когти и взрыла кожу кровавыми бороздами.
Когда ребенок плакал, он становился страшным, превращаясь в один уродливый красный ком.
Звериная лапа вырвала из него смех еще до рождения.
- Это что?.. Это зачем? - строго спрашивала у всех Антонина, когда, испуганная, устала плакать.
- Родимое пятнышко это, - говорили бабы. - Родимое, так и будет... Это ничего.
- Отчего это, бабоньки, отчего это?
- Кровь запеклась... С глазу это бывает, с черного. Черные глаза, они завидущие... Кабы знать, чей глаз, привесть бы, - снял бы, да где его узнать, чей? Терпи, ягодка. Это скорбь тебе дадена в наказание. Бог нацепит рог, и то носить надо.
Бабы все были степенные, и оттого то, что они говорили, казалось таким прочным, как ременные плети. Мало было слов у них для объяснений и жалоб, и потому широкие это были слова и много было вложено в них немого смысла.
Но Антонина боялась этих слов, боялась баб, и сухой свекрови, и матери Маланьи, и невестки Марьи.
Она кормила грудью жадного плакучего урода и закрывала ему лицо, чтобы не глядеть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20