огромные, как слоны, длиннорогие украинские волы; величественно и даже как будто презрительно глядящие сверху вниз вислогубые рыжие верблюды; на возах или около возов горластые возчики в дубленых полушубках, подпоясанных то красными, то зелеными кушаками, в шапках шерстью наружу, и в голицах поверх варежек, а лица их пылали, подожженные морозом.
Радостно плыли навстречу, густо зеленея на снегу, огромные воза степного сена, и пахло от них такими изумительными ароматами, что кокоревские кони, втягивая их широкими, горячими ноздрями, замедляли шаг, мотали головами, фыркали и вздрагивали всей кожей.
Конечно, львиная доля этого сена съедалась дорогой теми же, кто его вез, — были ли это волы, верблюды или лошади, — но кое-что привозилось все-таки и конскому составу Крымской армии.
Везли сухари в мешках, закрытых сверху рогожами, крупу, овес, туши мороженого мяса, порох в ящиках, наконец, снаряды. Огромнейшее и ненасытное брюхо войны требовало всего этого в умопомрачающих количествах, поэтому дорога, была, как река в половодье: оживленно бурлива, стремительна и изобильна.
И не было на ней тихих минут, и не могло быть.
То и дело звенели колокольчики ямских троек, которые то обгоняли кокоревский обоз, то мчались ему навстречу, увозя и привозя то офицеров разных чинов и положений, то других, причастных войне, людей.
И, наблюдая сама с чисто ребяческим любопытством все, что несла на себе эта фантастическая зимняя дорога северного Крыма конца 1854 года, Хлапонина часто заглядывала также и в лицо мужа, — как он? Не слишком ли утомляет его такая чрезмерная густота впечатлений?
Но с изумлением видела, что он почти так же ребячески оживлен, как и она. Это замечала она по его большим серым глазам, над которыми то и дело поднимались брови, и по губам, которые отзывались на многое, хотя и совершенно беззвучно.
Дмитрий Дмитриевич как будто понимал сам, что пока он вложит то или иное впечатление в слова, оно промелькнет уже, заменится другим, для которого тоже надо разыскивать слова в косной, неповоротливой памяти… Да и зачем они, эти слова? Беззвучное шевеление губ не лучше ли передаст радость от непрерывной цепи всяких этих чудесностей, брошенных сюда обороняющейся от нападения страною?
Однажды им встретился и какой-то пехотный полк, который шел в Севастополь из армии Горчакова. На обывательских подводах и санях везли солдатские вещи и отсталых, полк же шел обыкновенным походным порядком.
Кокоревский обоз должен был свернуть в снег, правда неглубокий, чтобы уступить дорогу. Очень ярко сверкало солнце на штыках солдат. Верхами ехали тепло одетые офицеры.
Полк, шедший во взводной колонне, проходил долго, Елизавета Михайловна только здесь, в дороге, как следует, осязательно поняла, какую силу представляет собой всего только один пехотный полк, даже и далеко не полного состава.
Вдруг батальонному командиру несколько приотставшего четвертого батальона вздумалось подбодрить своих усталых солдат песней, и он крикнул;
— Песенники, вперед!
Команду передали дальше. Песенники выбегали перед строем проворно, даже весело. И вот один из них, запевала, завел высоким и звонким тенором «Марусеньку».
Ма-ару-се-ень-ка пшани-ченьку жа-ла…
Ма-ару-се-ень-ка пшани-ченьку дъжала, —
Поддержали остальные песенники, и тут же, приударив ногою, ожесточенно-лихо подхватил весь батальон:
Э-эхх, Маруся, дъэ-эх, Маруся больная лежала!..
Э-эхх, Маруся, дъэ-эх, Маруся больная лежала!
Запевала подтянулся, подбросил голову и так же звонко и высоко, как, прежде, но уже с оттенком легкой лукавости кинул в сверкающий воздух:
Вот прихо-дит ле-екарь…
Стал Машу лечить…
Подхватили песенники, а за ними батальон прогромыхал мало обработанными, но весьма искренними голосами:
Скажи, скажи, душа-Маша, что в тебе болить!
Нарочито тонко, по-девичьи, ответила на это запевала:
Болит моя спина…
Болит голова! —
Всплакались песенники, а батальон дополнил жалобы болящей:
Э-эхх, грудью Маша дънездорова,
Сама чуть жива!
Из дальнейших слов песни Елизавета Михайловна узнала, что лекарь был не кто иной, как солдат, и что он, как полагалось солдату, сразу вылечил Машу от всех ее болезней.
Дмитрию Дмитриевичу песня эта была хорошо знакома, и, слушая ее, он улыбался, к большой радости жены, которая отвыкла уже видеть улыбку на его губах.
Когда совсем свечерело и обоз остановился на постоялом дворе дать отдых и коням и путникам, она с новой радостью заметила, что ее муж совсем не разбит первым днем дороги, — напротив, чувствует себя гораздо бодрее, чем в Симферополе, и, взяв его за руку, чтобы привычно проверить его пульс, она сказала ему умиленно:
— Ну, вот видишь теперь, что такое Пирогов!.. А признаться, когда он предлагал мне этот свой… рецепт, я думала про себя: уж не шутит ли он, думаю, над нами!.. Оказалось, что он сразу увидел, что ты будешь вести себя молодцом!.. Вот это — врач! Вот что значит светило медицины!
— А чаю… нельзя будет тут? — вполне осмысленно огляделся в очень тесно набитом, хотя и теплом покое почтовой станции Дмитрий Дмитриевич.
— Непременно, милый! Арсентий уже хлопочет, — успокоила его Елизавета Михайловна.
И эта собственная забота мужа о чае тоже была ей радостна: обыкновенно ему приходилось каждый день напоминать о чае.
II
За Перекопом появилась уже у Хлапониной уверенность, что длинную и трудную все-таки дорогу муж ее перенесет, что даже, пожалуй, не нужно будет делать недельную остановку в Екатеринославе, бросив кокоревский обоз, на что она решилась уже при начале пути. Именно та самая пониженная впечатлительность мужа, которая так ее пугала, здесь оказалась спасительной.
За собою же лично она замечала, что никогда раньше так внимательно не вглядывалась она во все встречное, как теперь, когда она хотела представить себе, как все это воспринимается вот теперь ее мужем.
Среди разных новых для нее открытий она отметила, между прочим, что молодые дубки стояли кое-где в рощицах по сторонам дороги, не роняя своих листьев, несмотря на зиму. Листья эти, правда, были уже сухие, коричневого цвета, железно-жесткие на вид, но они храбро держались на ветках, несмотря на сильные ветры и метели, в то время как ветки старых дубов были голы.
Что давало силы этим листьям так цепко держаться за родные ветки? Она решала: молодость деревьев. Таким же молодым еще дубком был теперь в ее представлении муж, и она уже готова была поверить пироговским словам о нем, что переживет он свою случайную зиму, что непременно вернется к нему прежнее здоровье с новой весной, — весной будущего пятьдесят пятого года.
Когда подъезжали уже к Днепру, встретился им на одном постоялом дворе артиллерийский капитан в теплой шинели с меховым воротником, в каких никто не ходил в Крыму, и Дмитрий Дмитриевич долго и упорно всматривался в него, наконец, сказал ей:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170
Радостно плыли навстречу, густо зеленея на снегу, огромные воза степного сена, и пахло от них такими изумительными ароматами, что кокоревские кони, втягивая их широкими, горячими ноздрями, замедляли шаг, мотали головами, фыркали и вздрагивали всей кожей.
Конечно, львиная доля этого сена съедалась дорогой теми же, кто его вез, — были ли это волы, верблюды или лошади, — но кое-что привозилось все-таки и конскому составу Крымской армии.
Везли сухари в мешках, закрытых сверху рогожами, крупу, овес, туши мороженого мяса, порох в ящиках, наконец, снаряды. Огромнейшее и ненасытное брюхо войны требовало всего этого в умопомрачающих количествах, поэтому дорога, была, как река в половодье: оживленно бурлива, стремительна и изобильна.
И не было на ней тихих минут, и не могло быть.
То и дело звенели колокольчики ямских троек, которые то обгоняли кокоревский обоз, то мчались ему навстречу, увозя и привозя то офицеров разных чинов и положений, то других, причастных войне, людей.
И, наблюдая сама с чисто ребяческим любопытством все, что несла на себе эта фантастическая зимняя дорога северного Крыма конца 1854 года, Хлапонина часто заглядывала также и в лицо мужа, — как он? Не слишком ли утомляет его такая чрезмерная густота впечатлений?
Но с изумлением видела, что он почти так же ребячески оживлен, как и она. Это замечала она по его большим серым глазам, над которыми то и дело поднимались брови, и по губам, которые отзывались на многое, хотя и совершенно беззвучно.
Дмитрий Дмитриевич как будто понимал сам, что пока он вложит то или иное впечатление в слова, оно промелькнет уже, заменится другим, для которого тоже надо разыскивать слова в косной, неповоротливой памяти… Да и зачем они, эти слова? Беззвучное шевеление губ не лучше ли передаст радость от непрерывной цепи всяких этих чудесностей, брошенных сюда обороняющейся от нападения страною?
Однажды им встретился и какой-то пехотный полк, который шел в Севастополь из армии Горчакова. На обывательских подводах и санях везли солдатские вещи и отсталых, полк же шел обыкновенным походным порядком.
Кокоревский обоз должен был свернуть в снег, правда неглубокий, чтобы уступить дорогу. Очень ярко сверкало солнце на штыках солдат. Верхами ехали тепло одетые офицеры.
Полк, шедший во взводной колонне, проходил долго, Елизавета Михайловна только здесь, в дороге, как следует, осязательно поняла, какую силу представляет собой всего только один пехотный полк, даже и далеко не полного состава.
Вдруг батальонному командиру несколько приотставшего четвертого батальона вздумалось подбодрить своих усталых солдат песней, и он крикнул;
— Песенники, вперед!
Команду передали дальше. Песенники выбегали перед строем проворно, даже весело. И вот один из них, запевала, завел высоким и звонким тенором «Марусеньку».
Ма-ару-се-ень-ка пшани-ченьку жа-ла…
Ма-ару-се-ень-ка пшани-ченьку дъжала, —
Поддержали остальные песенники, и тут же, приударив ногою, ожесточенно-лихо подхватил весь батальон:
Э-эхх, Маруся, дъэ-эх, Маруся больная лежала!..
Э-эхх, Маруся, дъэ-эх, Маруся больная лежала!
Запевала подтянулся, подбросил голову и так же звонко и высоко, как, прежде, но уже с оттенком легкой лукавости кинул в сверкающий воздух:
Вот прихо-дит ле-екарь…
Стал Машу лечить…
Подхватили песенники, а за ними батальон прогромыхал мало обработанными, но весьма искренними голосами:
Скажи, скажи, душа-Маша, что в тебе болить!
Нарочито тонко, по-девичьи, ответила на это запевала:
Болит моя спина…
Болит голова! —
Всплакались песенники, а батальон дополнил жалобы болящей:
Э-эхх, грудью Маша дънездорова,
Сама чуть жива!
Из дальнейших слов песни Елизавета Михайловна узнала, что лекарь был не кто иной, как солдат, и что он, как полагалось солдату, сразу вылечил Машу от всех ее болезней.
Дмитрию Дмитриевичу песня эта была хорошо знакома, и, слушая ее, он улыбался, к большой радости жены, которая отвыкла уже видеть улыбку на его губах.
Когда совсем свечерело и обоз остановился на постоялом дворе дать отдых и коням и путникам, она с новой радостью заметила, что ее муж совсем не разбит первым днем дороги, — напротив, чувствует себя гораздо бодрее, чем в Симферополе, и, взяв его за руку, чтобы привычно проверить его пульс, она сказала ему умиленно:
— Ну, вот видишь теперь, что такое Пирогов!.. А признаться, когда он предлагал мне этот свой… рецепт, я думала про себя: уж не шутит ли он, думаю, над нами!.. Оказалось, что он сразу увидел, что ты будешь вести себя молодцом!.. Вот это — врач! Вот что значит светило медицины!
— А чаю… нельзя будет тут? — вполне осмысленно огляделся в очень тесно набитом, хотя и теплом покое почтовой станции Дмитрий Дмитриевич.
— Непременно, милый! Арсентий уже хлопочет, — успокоила его Елизавета Михайловна.
И эта собственная забота мужа о чае тоже была ей радостна: обыкновенно ему приходилось каждый день напоминать о чае.
II
За Перекопом появилась уже у Хлапониной уверенность, что длинную и трудную все-таки дорогу муж ее перенесет, что даже, пожалуй, не нужно будет делать недельную остановку в Екатеринославе, бросив кокоревский обоз, на что она решилась уже при начале пути. Именно та самая пониженная впечатлительность мужа, которая так ее пугала, здесь оказалась спасительной.
За собою же лично она замечала, что никогда раньше так внимательно не вглядывалась она во все встречное, как теперь, когда она хотела представить себе, как все это воспринимается вот теперь ее мужем.
Среди разных новых для нее открытий она отметила, между прочим, что молодые дубки стояли кое-где в рощицах по сторонам дороги, не роняя своих листьев, несмотря на зиму. Листья эти, правда, были уже сухие, коричневого цвета, железно-жесткие на вид, но они храбро держались на ветках, несмотря на сильные ветры и метели, в то время как ветки старых дубов были голы.
Что давало силы этим листьям так цепко держаться за родные ветки? Она решала: молодость деревьев. Таким же молодым еще дубком был теперь в ее представлении муж, и она уже готова была поверить пироговским словам о нем, что переживет он свою случайную зиму, что непременно вернется к нему прежнее здоровье с новой весной, — весной будущего пятьдесят пятого года.
Когда подъезжали уже к Днепру, встретился им на одном постоялом дворе артиллерийский капитан в теплой шинели с меховым воротником, в каких никто не ходил в Крыму, и Дмитрий Дмитриевич долго и упорно всматривался в него, наконец, сказал ей:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170