Он был высокого роста, смуглый, плешивый. Уцелевшие волосы — редкие и седые, лицо в морщинах. На первый взгляд ему можно было дать, пожалуй, больше его шестидесяти лет, но его осанка, движения, резкие черты лица, мрачный, но живой блеск глаз указывали на телесную и душевную силу, которая могла бы считаться исключительной даже для человека молодого.
Дон Родриго сказал, что пришёл искать совета и помощи; ибо связанный трудно выполнимым обещанием, отказаться от которого ему не позволяет честь, он вспомнил заверения высокочтимого хозяина, который никогда не давал пустых, напрасных обещаний, — и Родриго принялся излагать свой злодейский замысел. Безымённый, который кое-что уже знал об этом, хотя и смутно, слушал внимательно, как из любопытства к подобным историям, так и потому, что здесь было замешано одно имя, ему известное и крайне ненавистное, имя фра Кристофоро, открытого врага насильников не только на словах, но, при случае, и на деле. Дон Родриго, зная, с кем говорит, принялся всячески преувеличивать трудности своей затеи: дальность расстояния, монастырь, синьора!.. В ответ на это Безымённый, словно по наущению какого-то демона, таившегося в его душе, внезапно прервал дона Родриго, сказав, что берёт всю затею на себя. Он записал имя нашей бедной Лючии и отпустил гостя со словами: «В скором времени вы получите от меня указание, что вам делать».
Если читатель ещё помнит злополучного Эджидио, который жил рядом с монастырём, где укрывалась бедняжка Лючия, пусть он знает, что это был один из самых верных и близких сообщников Безымённого в его злодеяниях. Потому-то последний с такою готовностью и решительностью и дал своё согласие помочь дону Родриго. Однако едва он остался один, его взяло, не скажу — раскаяние, но какое-то чувство досады, что он дал слово. С некоторых пор совершённые им злодеяния вызывали в Безымённом если не угрызения совести, то какую-то тревогу. Нагромоздившись в большом количестве, если не на его совести, то по крайней мере в его памяти, они пробуждались теперь всякий раз, когда он совершал какое-нибудь новое злодейство, и все разом вставали в его сознании, мерзкие и страшные, словно бремя их, и без того тягостное, всё росло и росло. То отвращение, которое он испытывал, совершая первые преступления, но потом им преодолённое, почти совершенно исчезнувшее, теперь снова давало себя чувствовать. Но если в те далёкие времена картина неизвестного будущего и чувство крепкой живучести наполняли его душу беззаботной уверенностью, то теперь, напротив, как раз мысли о будущем делали настоящее всё более тоскливым.
«Старость — смерть — а потом?» И удивительная вещь, образ смерти, который в минуту грозной опасности пред лицом врага обычно удваивал пыл этого человека и разжигал в нём гнев и отвагу, — этот же самый образ, вставая пред ним теперь в молчании ночи, в неприступности его замка, повергал его в состояние внезапной растерянности. То не была угроза смерти со стороны противника, тоже смертного; её не отразить более острым оружием, более ловкой рукой; она приближалась одна, она зарождалась изнутри; может быть, она была ещё далека, но с каждым мгновением подходила всё ближе; и в то время как ум мучительно бился над тем, как бы отогнать самую мысль о ней, она всё приближалась.
Вначале постоянные примеры, непрерывное, так сказать, лицезрение насилия, мести, убийства вдохновляло его на жестокое состязание и вместе с тем служило ему как бы защитой от угрызений совести. Теперь в его душе порой поднималось смутное, но ужасное представление о личной ответственности, о независимости разума от каких бы то ни было примеров. Теперь он чувствовал иногда страшное одиночество именно оттого, что, выделившись из общей массы злодеев, он стоял впереди их всех. Тот бог, о котором он слышал, но которого уже давно не считал нужным ни отрицать, ни признавать, ибо был занят лишь тем, как бы прожить, словно его и не существует, теперь, в минуты беспричинной тоски, в мгновенья страха без видимой опасности, чудилось ему, взывал в его душе: «А всё же я существую!» В раннем кипении страстей закон, провозглашаемый во имя бога, казался ему прямо ненавистным. Теперь, когда этот закон неожиданно приходил ему на ум, его разум, наперекор воле, воспринимал этот закон как нечто непреложное. Однако он не только не делился ни с кем этой новой своей тревогой, но, наоборот, глубоко затаил её и прикрыл видимостью ещё более свирепой жестокости. Таким путём он старался утаить её и от самого себя, если не заглушить совсем. С завистью припоминая те времена (потому что ни уничтожить, ни забыть этого было нельзя), когда он, бывало, творил беззакония без всяких угрызений совести, с одной только мыслью об успехе, он делал всё возможное, чтобы возвратить те дни, чтобы сохранить либо вернуть былую волю, живую, гордую, несгибаемую, и убедить самого себя в том, что он всё ещё тот, прежний.
Так и в данном случае он внезапно дал слово дону Родриго, чтобы отрезать себе путь к отступлению. Но с уходом Родриго он вдруг почувствовал, как слабеет в нём решимость, которую он внушил себе, чтобы дать это обещание. Он почувствовал, как мало-помалу в его сознание проникает искушение нарушить данное слово. Но ведь это означало бы сыграть жалкую роль в глазах своего друга, в глазах своего ничтожного сообщника. Дабы оборвать разом столь мучительные колебания, он позвал Ниббио, одного из самых ловких и смелых своих пособников в злодеяниях, к которому он обычно прибегал, чтобы сноситься с Эджидио. С самым решительным видом он приказал ему немедленно оседлать коня, отправиться прямо в Монцу, осведомить Эджидио о данном обещании и потребовать помощи для его выполнения.
Гонец-разбойник вернулся гораздо раньше, чем его ожидал хозяин. Ответ Эджидио гласил, что дело это лёгкое и верное. Пусть только пришлют ему карету с двумя или тремя переодетыми брави. Всё остальное он берёт на себя и сам будет всем руководить.
При этом известии Безымённый, что бы ни происходило у него в душе, спешно отдал приказание самому Ниббио, чтобы он подготовил всё, как сказал Эджидио, и отправился в поход с двумя сообщниками, имена которых он ему назвал.
Если бы Эджидио для выполнения страшной услуги, которой от него требовали, пришлось рассчитывать только на свои обычные возможности, он, конечно, не дал бы так быстро столь решительного обещания. Но в самом этом убежище, где, казалось, всё должно было служить ему помехой, у этого жестокого преступного человека была поддержка, известная только ему одному. И то, что для других явилось бы величайшим препятствием, было орудием в его руках. Мы рассказывали о том, как злосчастная синьора один раз позволила себе выслушать его, и читатель, надо полагать, понял, что этот раз был не последним, а лишь первым шагом на её кровавом, отвратительном пути.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199