Как убедить слепого? Он сам закрыл глаза, крепко сомкнул веки, пытаясь отыскать другие слова; но Грабо всё-таки заговорил:
— Если хлопнете хоть одного, отдайте его мне… Связанным…
Клод следил за копьём, которое только что появилось в поле зрения, но последнее слово так его поразило, что он и думать забыл об этом копье: свирепое, всплывшее из немыслимых глубин унижения, жестокое в своей простоте, оно не было проявлением животного начала. Неужели эта душа, которую ничто здесь не могло пробудить, возвращалась к жизни лишь затем, чтобы осознать жесточайшее из поражений? И эти мечты о пытках, сложенные вместе пальцы руки, судорожно сжатые ногти наподобие острия — в чей глаз вонзиться? Рука дрожала в нетерпении, на лице не отражалось ничего, но пальцы на ногах скрючились. Это тело умело красноречиво говорить — стоило вспомнить протянутую за едой руку, как только открылась мельничная хижина, или привыкшую к уздечке спину, — но только о своих страданиях; язык его тела был таким могучим, что Клод на секунду забыл о том, что пытки ждут их самих. Что они могут против огня? Ничего. Послышался крик павлина, затерявшийся в бездонном молчании небес; можно было бы подумать, что присевшие мои дремлют, если бы не их настороженные взгляды охотников, выслеживающих дичь; и над всеми этими взглядами — напряжённо застывший воздух, будто неподвижно повисший в небе ястреб. Пока не погаснет дневной свет…
— Вы думаете, они нас подожгут, Перкен?
— Несомненно.
А тот ничего уже не говорил.
— Они чего-то ждут: либо возвращения вождя, либо вечера. А может, и того и другого… Можешь не сомневаться, они знают, что делают.
Из-за этого «можешь» Клод сначала подумал, что Перкен обращается к Грабо, ведь они с ним были на «ты».
— Так не лучше ли стрельнуть по ним и попробовать пробраться к воротам? Патронов у нас хватает… Один шанс из ста, я прекрасно знаю… Но, возможно, они сдрейфят и…
— Ну ухлопаем пару типов, остальные сразу спрячутся, это во-первых; во-вторых, ни о каких дальнейших переговорах речи в таком случае быть не может. Кто знает… они, верно, думают, что мы нарушили клятву на рисовой водке, когда пошли за Грабо, и всё-таки, должно быть, не совсем в этом уверены; там видно будет… В конце концов, в лесу они ещё сильнее, чем здесь.
— Всё равно подыхать, так, может, всё-таки ухлопать хоть нескольких. Вот как раз двое оттуда пожаловали, видите? И с другой стороны четверо… пятеро, о, шестеро, их уже восемь, неужели всё? Для начала неплохо. Ну а если попробовать смыться? Соорудим баррикаду…
— А лес?
Клод снова умолк. Перкен прислушался: до них донёсся звук катившегося котла.
— Раньше ночи они не станут поджигать, — продолжал он. — Единственная для нас возможность — это бежать с наступлением темноты. Сражаться, воспользовавшись ночной темнотой, прежде чем…
— Мне бы всё-таки чертовски хотелось ухлопать хоть нескольких! Вон там разгуливает как раз один, у моего револьвера ушки на макушке… Ты уверен, что не следует заняться им?
Он показал на обойму с патронами.
— Одного ухлопаем, на его место придут двое…
— Точно…
Это заговорил Грабо. Стало быть, голосом, одним только голосом, можно было выразить такую ненависть. Этот человек, который был тут, с ними… В его голосе слышалась не только ненависть, но полная уверенность. Клод с изумлением смотрел на него: бескровная кожа человека из подземелья и в то же время плечи борца… Его, как и храмы, тоже затронул тлен Азии. Человек, который решился уничтожить свой глаз, попытался проникнуть один, без всяких гарантий в такой район. «Дальше-то револьвера никуда не уйдёшь…» Ужас бродил в эту секунду и рядом с ним, и рядом с мои.
— Боже мой, неужели и в самом деле нет никакой возможности…
— Кретин!
Гораздо красноречивее, чем это оскорбление и даже голос, измождённое лицо Грабо, казалось, говорило: нет возможности, когда это не нужно, а когда необходимо, случается, что уже и не можешь. «…Стоит только захотеть…» Речь шла о чём-то таком, где ему, Клоду, места почти не оставалось… Вытянув руку и направив дуло к виску, он поднял свой револьвер, хотя и чувствовал всю абсурдность этого жеста и знал, что если бы выстрелил, то в последний момент повернул бы оружие против Грабо, чтобы стереть это лицо, эту ненависть, это присутствие — дабы тем самым уничтожить это доказательство своего человеческого удела, — так убийца отрезает разоблачающий его палец. Почувствовав внезапно тяжесть револьвера, он уронил руку: абсурд отступал с неудержимой силой отлива; от него остались жалкие останки, и, верно, потому мрачные тени в конце площади, копья и дикие рога, запечатлённые на небосклоне, впервые, казалось, утратили свою силу. Правда, всего лишь на мгновение. Довольно было, чтобы распрямился один мои. Он едва не упал, уцепился за своего соседа, тот закричал, приглушённый расстоянием звук медленно прокатился по поляне, и она утратила свой окаменевший вид засады. С противоположной стороны мои всё прибывали; но, сидя на корточках или передвигаясь, с самострелами или с копьями в руках, они неизменно останавливались на краю площади, теснясь, толкаясь у таинственной черты, похожие на собак или на волков; казалось, какая-то неведомая сила не давала им переступить эту черту. Живым оставалось только время, такое тягостное на пустынной площади; минуты стали пленницами этого скопища зверья, обретавшего черты вечности, словно в целом мире не должно уже было случиться ничего, что могло бы запасть им в головы, словно жить, сносить тяжесть часов — в том числе и того часа, который обещал прогнать краски с неба, часа, когда померкнет свет и тут же последует поджог, — было для белых равносильно тому, чтобы окончательно смириться с неизбежностью сносить гнёт этого живого барьера, возведённого перед гигантскими кольями, чтобы окончательно понять, что пленение это и было подготовкой к рабству. Загонщики, похожие на хищников в засаде — как и у тех, у них вся жизнь сосредоточилась во взгляде, — не сводили глаз с хижины, главного центра ловушки. Стоило Клоду навести бинокль на чью-либо голову, и он тотчас натыкался на глаза; а когда опускал его, эти алчные звериные взгляды терялись в отдалении, и всё-таки прямо перед ним маячили эти прищуренные веки, эти вытянутые собачьи шеи.
Тут вдруг появились новые воины, опиравшиеся на самострелы; казалось, это раздвоились их собратья; они, как муравьи, двигались всё время вдоль таинственной линии куда-то влево. Их скрывала стена хижины, Перкен продырявил её и увидел почти рядом усыпальницу с двумя громадными зубастыми идолами, вцепившимися руками в свои органы, выкрашенные в красный цвет, а за ними — какую-то хижину. Мои наверняка передвигались за этой хижиной, которую собирались, видно, занять, однако все отверстия в ней были закрыты решётками, и движения внутри не было заметно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
— Если хлопнете хоть одного, отдайте его мне… Связанным…
Клод следил за копьём, которое только что появилось в поле зрения, но последнее слово так его поразило, что он и думать забыл об этом копье: свирепое, всплывшее из немыслимых глубин унижения, жестокое в своей простоте, оно не было проявлением животного начала. Неужели эта душа, которую ничто здесь не могло пробудить, возвращалась к жизни лишь затем, чтобы осознать жесточайшее из поражений? И эти мечты о пытках, сложенные вместе пальцы руки, судорожно сжатые ногти наподобие острия — в чей глаз вонзиться? Рука дрожала в нетерпении, на лице не отражалось ничего, но пальцы на ногах скрючились. Это тело умело красноречиво говорить — стоило вспомнить протянутую за едой руку, как только открылась мельничная хижина, или привыкшую к уздечке спину, — но только о своих страданиях; язык его тела был таким могучим, что Клод на секунду забыл о том, что пытки ждут их самих. Что они могут против огня? Ничего. Послышался крик павлина, затерявшийся в бездонном молчании небес; можно было бы подумать, что присевшие мои дремлют, если бы не их настороженные взгляды охотников, выслеживающих дичь; и над всеми этими взглядами — напряжённо застывший воздух, будто неподвижно повисший в небе ястреб. Пока не погаснет дневной свет…
— Вы думаете, они нас подожгут, Перкен?
— Несомненно.
А тот ничего уже не говорил.
— Они чего-то ждут: либо возвращения вождя, либо вечера. А может, и того и другого… Можешь не сомневаться, они знают, что делают.
Из-за этого «можешь» Клод сначала подумал, что Перкен обращается к Грабо, ведь они с ним были на «ты».
— Так не лучше ли стрельнуть по ним и попробовать пробраться к воротам? Патронов у нас хватает… Один шанс из ста, я прекрасно знаю… Но, возможно, они сдрейфят и…
— Ну ухлопаем пару типов, остальные сразу спрячутся, это во-первых; во-вторых, ни о каких дальнейших переговорах речи в таком случае быть не может. Кто знает… они, верно, думают, что мы нарушили клятву на рисовой водке, когда пошли за Грабо, и всё-таки, должно быть, не совсем в этом уверены; там видно будет… В конце концов, в лесу они ещё сильнее, чем здесь.
— Всё равно подыхать, так, может, всё-таки ухлопать хоть нескольких. Вот как раз двое оттуда пожаловали, видите? И с другой стороны четверо… пятеро, о, шестеро, их уже восемь, неужели всё? Для начала неплохо. Ну а если попробовать смыться? Соорудим баррикаду…
— А лес?
Клод снова умолк. Перкен прислушался: до них донёсся звук катившегося котла.
— Раньше ночи они не станут поджигать, — продолжал он. — Единственная для нас возможность — это бежать с наступлением темноты. Сражаться, воспользовавшись ночной темнотой, прежде чем…
— Мне бы всё-таки чертовски хотелось ухлопать хоть нескольких! Вон там разгуливает как раз один, у моего револьвера ушки на макушке… Ты уверен, что не следует заняться им?
Он показал на обойму с патронами.
— Одного ухлопаем, на его место придут двое…
— Точно…
Это заговорил Грабо. Стало быть, голосом, одним только голосом, можно было выразить такую ненависть. Этот человек, который был тут, с ними… В его голосе слышалась не только ненависть, но полная уверенность. Клод с изумлением смотрел на него: бескровная кожа человека из подземелья и в то же время плечи борца… Его, как и храмы, тоже затронул тлен Азии. Человек, который решился уничтожить свой глаз, попытался проникнуть один, без всяких гарантий в такой район. «Дальше-то револьвера никуда не уйдёшь…» Ужас бродил в эту секунду и рядом с ним, и рядом с мои.
— Боже мой, неужели и в самом деле нет никакой возможности…
— Кретин!
Гораздо красноречивее, чем это оскорбление и даже голос, измождённое лицо Грабо, казалось, говорило: нет возможности, когда это не нужно, а когда необходимо, случается, что уже и не можешь. «…Стоит только захотеть…» Речь шла о чём-то таком, где ему, Клоду, места почти не оставалось… Вытянув руку и направив дуло к виску, он поднял свой револьвер, хотя и чувствовал всю абсурдность этого жеста и знал, что если бы выстрелил, то в последний момент повернул бы оружие против Грабо, чтобы стереть это лицо, эту ненависть, это присутствие — дабы тем самым уничтожить это доказательство своего человеческого удела, — так убийца отрезает разоблачающий его палец. Почувствовав внезапно тяжесть револьвера, он уронил руку: абсурд отступал с неудержимой силой отлива; от него остались жалкие останки, и, верно, потому мрачные тени в конце площади, копья и дикие рога, запечатлённые на небосклоне, впервые, казалось, утратили свою силу. Правда, всего лишь на мгновение. Довольно было, чтобы распрямился один мои. Он едва не упал, уцепился за своего соседа, тот закричал, приглушённый расстоянием звук медленно прокатился по поляне, и она утратила свой окаменевший вид засады. С противоположной стороны мои всё прибывали; но, сидя на корточках или передвигаясь, с самострелами или с копьями в руках, они неизменно останавливались на краю площади, теснясь, толкаясь у таинственной черты, похожие на собак или на волков; казалось, какая-то неведомая сила не давала им переступить эту черту. Живым оставалось только время, такое тягостное на пустынной площади; минуты стали пленницами этого скопища зверья, обретавшего черты вечности, словно в целом мире не должно уже было случиться ничего, что могло бы запасть им в головы, словно жить, сносить тяжесть часов — в том числе и того часа, который обещал прогнать краски с неба, часа, когда померкнет свет и тут же последует поджог, — было для белых равносильно тому, чтобы окончательно смириться с неизбежностью сносить гнёт этого живого барьера, возведённого перед гигантскими кольями, чтобы окончательно понять, что пленение это и было подготовкой к рабству. Загонщики, похожие на хищников в засаде — как и у тех, у них вся жизнь сосредоточилась во взгляде, — не сводили глаз с хижины, главного центра ловушки. Стоило Клоду навести бинокль на чью-либо голову, и он тотчас натыкался на глаза; а когда опускал его, эти алчные звериные взгляды терялись в отдалении, и всё-таки прямо перед ним маячили эти прищуренные веки, эти вытянутые собачьи шеи.
Тут вдруг появились новые воины, опиравшиеся на самострелы; казалось, это раздвоились их собратья; они, как муравьи, двигались всё время вдоль таинственной линии куда-то влево. Их скрывала стена хижины, Перкен продырявил её и увидел почти рядом усыпальницу с двумя громадными зубастыми идолами, вцепившимися руками в свои органы, выкрашенные в красный цвет, а за ними — какую-то хижину. Мои наверняка передвигались за этой хижиной, которую собирались, видно, занять, однако все отверстия в ней были закрыты решётками, и движения внутри не было заметно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42