она клялась, что он ничего никому не рассказывал, прекрасно понимая, какая опасность может угрожать распространителю подобных слухов.
Инцидент был исчерпан, и я стал расспрашивать ее о пожаре. После краткой передышки огонь, говорят, начал опять распространяться, раздуваемый восточным ветром; мне назвали с десяток улиц, запомнить названия которых мне не удалось и которые будто бы стали сегодня жертвами пламени. Единственная хорошая новость: на нашей улице, которая, кстати, называется Вуд-стрит , огонь продвигается медленно. Значит, бегства пока не предвидится. Совсем наоборот: двоюродные братья Бесс перенесли сюда свою мебель, из страха, что их дом, который стоит ближе к Темзе, может вскоре полностью сгореть.
Но это всего лишь временная передышка. Сегодня дом еще в безопасности, но завтра этого уже не будет, а уж тем более послезавтра. Чтобы огонь добрался до нас, прежде чем мы сможем убежать, нужно только, чтобы ветер ненадолго подул с юга. Я занес это наблюдение в свой дневник, но не сказал об этом Бесс, боясь и в ее глазах показаться зловещей Кассандрой.
Вторник, 14 сентября 1666 года.
Мне пришлось бежать на чердак. Но все это лишь отсрочка, так же, как для этого дома, и для этого города, и для этого мира.
Глядя на погибающий в огне город, мне следовало бы писать так, как когда-то пел Нерон, но из моего горла вырываются лишь невнятные звуки.
Бесс велела мне ждать, не шуметь и не бояться.
Я жду. Я не схожу с места, я уже не стараюсь наблюдать за бушующим пламенем, а скоро я даже перестану писать.
Чтобы писать, мне требуется немного волнений и немного покоя. Слишком много покоя заставляет мои пальцы лениться, слишком много тревоги делает их непослушными.
Кажется, толпа сейчас обшаривает дома в поисках виновников.
Повсюду, куда бы я ни приехал в этом году, я чувствовал себя виноватым. Даже в Амстердаме! Да, Маимун, друг мой, брат мой, ты слышишь меня? Даже в Амстердаме!
Как я погибну? В огне? В толпе? Мне не о чем больше писать. Я жду.
Тетрадь IV. Генуэзское искушение
В Генуе, суббота, 23 октября 1666 года.
Я долго колебался, прежде чем опять взяться за перо. Но в конце концов раздобыл сегодня утром крепко сшитую тетрадь, на первой странице которой я сейчас и пишу — не без сладострастного удовольствия. Хотя и не уверен, что продолжу это занятие.
Уже три раза я начинал дневник с девственно чистых листов, обещая себе доверять им мои замыслы, желания и тревоги, мои впечатления от городов и людей, слегка сдобренные юмором и крупинками мудрости, как задолго до меня поступало столько путешественников и хроникеров прошлого. У меня нет их таланта, и эти страницы не стоят тех книг, что стояли когда-то на моих книжных полках, с которых я смахивал пыль; но все же я старался сообщать обо всем, что со мной случалось, даже когда осторожность или гордость подталкивали меня к молчанию, даже когда мною овладевала усталость. Кроме тех дней, когда я оказывался жертвой болезни или в заключении, я писал почти каждый день. Я заполнил сотни страниц в трех разных тетрадях, и у меня не осталось ни одной. Я писал для огня.
Первая тетрадь, в которой я рассказывал о начале своих странствий, пропала, когда мне пришлось в спешке покинуть Константинополь; вторая осталась на Хиосе, после моего изгнания с острова; третья скорее всего погибла в лондонском пожаре. Но вот я, однако, разглаживаю листы четвертой — смертный, забывший о смерти, жалкий Сизиф.
В своем магазинчике, в Джибле, когда мне порой доводилось кидать в огонь старую, истлевшую и рассыпающуюся книгу, я всякий раз с умилением думал о том, кто ее написал. Иной раз это было единственное творение всей его жизни, все, что он надеялся оставить после себя, след его существования. Но вот его слава превратится сейчас в серый дым, как его тело когда-то стало прахом.
Я описываю смерть незнакомца, а ведь речь идет обо мне!
Смерть. Моя смерть. Что может значить смерть, что значат книги и слава, если завтра весь мир погибнет, как Лондон?
Сегодня утром мой разум пребывает в таком смятении! И все же мне надо писать. Несмотря ни на что, мое перо должно по-прежнему скользить по бумаге. Уцелеет эта тетрадь или сгорит, я буду писать, я все равно буду писать.
Расскажу сначала, как я выбрался из лондонского ада.
Когда начался пожар, мне пришлось скрываться, избегая ярости обезумевшей толпы, готовой растерзать «папистов». Без какого-либо доказательства моей вины, кроме того, что я иноземец, выходец с того же полуострова, что и «антихрист», местные жители могли бы схватить меня, затоптать, замучить и, разорвав на лохмотья, швырнуть в огненное пекло, с чувством благого деяния, исполненного ради спасения души. Но я упоминал уже об этом безумии в потерянной тетради, и у меня нет сил к этому возвращаться. О чем бы мне хотелось сказать сейчас еще несколько слов, это о моем страхе. Точнее, о моих страхах. Потому что у меня было два страха и еще третий. Страх перед бушующим огнем, страх перед бушующей толпой и боязнь того, что может означать эта драма, случившаяся в тот самый день, который московиты объявили днем Апокалипсиса. Не хотелось бы мне опять толковать о «знаках». Но как было не испугаться подобного совпадения? На всем протяжении этого проклятого дня, 11 сентября, — бывшего первым днем месяца по календарю англичан, — я, не переставая, думал об этом злосчастном пророчестве и долго обсуждал его с капелланом; я не дойду до того, чтобы утверждать, что с минуты на минуту мы ожидали услышать оглушительный треск разрывающейся ткани мира и все прочее, о чем говорится в Писании, но мы уже были настороже. И в конце того же дня, около полуночи, поднялся зловещий крик. Из своего окна я видел, как поднимается ввысь пламя, и я слышал вопли погибающих.
И все же в моих бедах было одно утешение: самоотверженная преданность окружавших меня людей, ставших моей семьей, тогда как три недели назад они даже не подозревали о моем существовании, так же как я ничего не знал о них. Бесс, капеллан и его юные ученики.
Не надо думать, что моя благодарность к Бесс была благодарностью одинокого мужчины, нашедшего утешение в объятиях сговорчивой трактирщицы! Эта женщина утолила во мне не жажду плотских утех изголодавшегося путешественника, а мою извечную тоску. Я родился чуждым иноземцем, я прожил иноземцем и умру еще более чужим. Я слишком горд, чтобы рассказывать о враждебности, об унижениях и людской злобе, о моих страданиях, но я давно научился различать взгляды и жесты. Как и женские объятия: в одних ты — словно изгнанник в чужом краю, в других же — будто вернулся на родную землю.
На третий день пожара, после того как Бесс прятала и защищала, кормила и утешала меня, она зашла ко мне, что-бы сказать, что нужно попытаться выйти из города.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112
Инцидент был исчерпан, и я стал расспрашивать ее о пожаре. После краткой передышки огонь, говорят, начал опять распространяться, раздуваемый восточным ветром; мне назвали с десяток улиц, запомнить названия которых мне не удалось и которые будто бы стали сегодня жертвами пламени. Единственная хорошая новость: на нашей улице, которая, кстати, называется Вуд-стрит , огонь продвигается медленно. Значит, бегства пока не предвидится. Совсем наоборот: двоюродные братья Бесс перенесли сюда свою мебель, из страха, что их дом, который стоит ближе к Темзе, может вскоре полностью сгореть.
Но это всего лишь временная передышка. Сегодня дом еще в безопасности, но завтра этого уже не будет, а уж тем более послезавтра. Чтобы огонь добрался до нас, прежде чем мы сможем убежать, нужно только, чтобы ветер ненадолго подул с юга. Я занес это наблюдение в свой дневник, но не сказал об этом Бесс, боясь и в ее глазах показаться зловещей Кассандрой.
Вторник, 14 сентября 1666 года.
Мне пришлось бежать на чердак. Но все это лишь отсрочка, так же, как для этого дома, и для этого города, и для этого мира.
Глядя на погибающий в огне город, мне следовало бы писать так, как когда-то пел Нерон, но из моего горла вырываются лишь невнятные звуки.
Бесс велела мне ждать, не шуметь и не бояться.
Я жду. Я не схожу с места, я уже не стараюсь наблюдать за бушующим пламенем, а скоро я даже перестану писать.
Чтобы писать, мне требуется немного волнений и немного покоя. Слишком много покоя заставляет мои пальцы лениться, слишком много тревоги делает их непослушными.
Кажется, толпа сейчас обшаривает дома в поисках виновников.
Повсюду, куда бы я ни приехал в этом году, я чувствовал себя виноватым. Даже в Амстердаме! Да, Маимун, друг мой, брат мой, ты слышишь меня? Даже в Амстердаме!
Как я погибну? В огне? В толпе? Мне не о чем больше писать. Я жду.
Тетрадь IV. Генуэзское искушение
В Генуе, суббота, 23 октября 1666 года.
Я долго колебался, прежде чем опять взяться за перо. Но в конце концов раздобыл сегодня утром крепко сшитую тетрадь, на первой странице которой я сейчас и пишу — не без сладострастного удовольствия. Хотя и не уверен, что продолжу это занятие.
Уже три раза я начинал дневник с девственно чистых листов, обещая себе доверять им мои замыслы, желания и тревоги, мои впечатления от городов и людей, слегка сдобренные юмором и крупинками мудрости, как задолго до меня поступало столько путешественников и хроникеров прошлого. У меня нет их таланта, и эти страницы не стоят тех книг, что стояли когда-то на моих книжных полках, с которых я смахивал пыль; но все же я старался сообщать обо всем, что со мной случалось, даже когда осторожность или гордость подталкивали меня к молчанию, даже когда мною овладевала усталость. Кроме тех дней, когда я оказывался жертвой болезни или в заключении, я писал почти каждый день. Я заполнил сотни страниц в трех разных тетрадях, и у меня не осталось ни одной. Я писал для огня.
Первая тетрадь, в которой я рассказывал о начале своих странствий, пропала, когда мне пришлось в спешке покинуть Константинополь; вторая осталась на Хиосе, после моего изгнания с острова; третья скорее всего погибла в лондонском пожаре. Но вот я, однако, разглаживаю листы четвертой — смертный, забывший о смерти, жалкий Сизиф.
В своем магазинчике, в Джибле, когда мне порой доводилось кидать в огонь старую, истлевшую и рассыпающуюся книгу, я всякий раз с умилением думал о том, кто ее написал. Иной раз это было единственное творение всей его жизни, все, что он надеялся оставить после себя, след его существования. Но вот его слава превратится сейчас в серый дым, как его тело когда-то стало прахом.
Я описываю смерть незнакомца, а ведь речь идет обо мне!
Смерть. Моя смерть. Что может значить смерть, что значат книги и слава, если завтра весь мир погибнет, как Лондон?
Сегодня утром мой разум пребывает в таком смятении! И все же мне надо писать. Несмотря ни на что, мое перо должно по-прежнему скользить по бумаге. Уцелеет эта тетрадь или сгорит, я буду писать, я все равно буду писать.
Расскажу сначала, как я выбрался из лондонского ада.
Когда начался пожар, мне пришлось скрываться, избегая ярости обезумевшей толпы, готовой растерзать «папистов». Без какого-либо доказательства моей вины, кроме того, что я иноземец, выходец с того же полуострова, что и «антихрист», местные жители могли бы схватить меня, затоптать, замучить и, разорвав на лохмотья, швырнуть в огненное пекло, с чувством благого деяния, исполненного ради спасения души. Но я упоминал уже об этом безумии в потерянной тетради, и у меня нет сил к этому возвращаться. О чем бы мне хотелось сказать сейчас еще несколько слов, это о моем страхе. Точнее, о моих страхах. Потому что у меня было два страха и еще третий. Страх перед бушующим огнем, страх перед бушующей толпой и боязнь того, что может означать эта драма, случившаяся в тот самый день, который московиты объявили днем Апокалипсиса. Не хотелось бы мне опять толковать о «знаках». Но как было не испугаться подобного совпадения? На всем протяжении этого проклятого дня, 11 сентября, — бывшего первым днем месяца по календарю англичан, — я, не переставая, думал об этом злосчастном пророчестве и долго обсуждал его с капелланом; я не дойду до того, чтобы утверждать, что с минуты на минуту мы ожидали услышать оглушительный треск разрывающейся ткани мира и все прочее, о чем говорится в Писании, но мы уже были настороже. И в конце того же дня, около полуночи, поднялся зловещий крик. Из своего окна я видел, как поднимается ввысь пламя, и я слышал вопли погибающих.
И все же в моих бедах было одно утешение: самоотверженная преданность окружавших меня людей, ставших моей семьей, тогда как три недели назад они даже не подозревали о моем существовании, так же как я ничего не знал о них. Бесс, капеллан и его юные ученики.
Не надо думать, что моя благодарность к Бесс была благодарностью одинокого мужчины, нашедшего утешение в объятиях сговорчивой трактирщицы! Эта женщина утолила во мне не жажду плотских утех изголодавшегося путешественника, а мою извечную тоску. Я родился чуждым иноземцем, я прожил иноземцем и умру еще более чужим. Я слишком горд, чтобы рассказывать о враждебности, об унижениях и людской злобе, о моих страданиях, но я давно научился различать взгляды и жесты. Как и женские объятия: в одних ты — словно изгнанник в чужом краю, в других же — будто вернулся на родную землю.
На третий день пожара, после того как Бесс прятала и защищала, кормила и утешала меня, она зашла ко мне, что-бы сказать, что нужно попытаться выйти из города.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112