Я много раз проверял на себе: бывает, что мне хочется быть вместе с ними даже в камере смертников, и это значит - книга хорошая. А бывает, что не хочется оказаться вместе даже в ресторане или на курорте - и тогда это книга плохая. Вот попробуйте..."
Я нередко пользуюсь этим методом, и обычно он меня не обманывает.
Как-то мне позвонили из редакции и передали личную просьбу Твардовского: написать в срочном порядке статью-отклик на состоявшееся в Москве Совещание коммунистических и рабочих партий. Таких откликов было запланировано всего три или четыре. Выполнив задание, я стал ощущать себя настоящим "новомирцем".
Но продолжалось это недолго. В 1963 году я закончил роман и привез увесистую рукопись в редакцию. В отделе прозы роман был встречен хорошо единственное, что беспокоило товарищей, - размер. Передавали слова Твардовского, сказанные по другому поводу: "Я не представляю себе такой глубочайшей идеи, которую в наше время нельзя было уложить в 12 - 15 листов". Предполагалось, что на редколлегии возникнет разговор о сокращениях.
Накануне заседания редколлегии мне позвонил один дружественно настроенный работник журнала и предупредил, чтоб я готовился к худшему. Двум членам коллегии, которые были против напечатания романа, удалось убедить Твардовского, что "Дом и корабль" не самостоятельное произведение, а переработка уже опубликованной пьесы "Офицер флота". Известно было, что Твардовский не любит переделок и неоднократно заявлял: журнал должен печатать только новинки. Поверив своим коллегам, Твардовский отказался читать рукопись, и заседание проходило без него. Я был подготовлен и потому спокоен. Рукопись я забрал и через год опубликовал в "Звезде".
После этого я долго не заходил в редакцию и больше не встречал Александра Трифоновича. Никакого конфликта не произошло, но я уже не чувствовал себя в редакции "своим". Однако "Новый мир" по-прежнему оставался "моим" журналом и мое отношение к Твардовскому ни в чем не переменилось. Смерть Твардовского была для меня тяжелым ударом. Вероятно, еще не все полностью осознают, какую потерю понесла наша литература.
Прошли годы. На доме, где я живу, теперь висит мемориальная доска с барельефным изображением Твардовского. Мне оно кажется не вполне удачным, но это мое личное мнение. Я помню его другим, и такой, каким я его помню, он всегда со мной. Его стихи - среди немногих, к которым я постоянно возвращаюсь. При этом вспоминаю некоторые вскользь брошенные Александром Трифоновичем замечания. О простоте. Вот уж, действительно, кто никогда не писал "нарядно". К простоте приходили в конце концов все большие поэты Маяковский, Есенин, Ахматова, Пастернак, каждый своим сложным путем.
Нельзя не впасть к концу как в ересь
В неслыханную простоту,
так писал Пастернак, и хотя путь Твардовского на поверхностный взгляд был менее сложным и извилистым, его простота была не менее неслыханной, то есть своей, неповторимой, не слышанной раньше у других.
По дороге на Берлин
Вьется серый пух перин,
Провода умолкших линий,
Ветки вымокшие лип.
Пух перин повил как иней,
По бортам машин налип.
И колеса пушек, кухонь
Грязь и снег мешают с пухом.
И ложится на шинель
С пухом мокрая метель...
Все это некогда я видел своими глазами. Но десять строк Твардовского оказались в чем-то сильнее моих воспоминаний очевидца; вернее сказать, я не умею возвращаться к ним иначе как через призму этих строк. Может быть, и даже наверное, в тот день, когда я шел той же дорогой, не было снега, но теперь мне уже кажется, что был. А помимо всего прочего, какая ненавязчивая, лишенная всякого щегольства, но виртуозная оркестровка стиха, как звучат все эти "р" и "л"...
Столь же часто я вспоминаю замечание Твардовского о том, что наше время требует от художника большой плотности письма. Не телеграфного стиля, а емкости формы. Сегодняшний читатель стал быстрее соображать, и мысль ему не надо разжевывать, он ловит ее на лету. В меру своих сил я стараюсь следовать его заветам. Кстати сказать, Твардовский не сразу пришел к экономной и емкой форме, в некоторых стихотворениях довоенной поры несомненно есть лишние строфы. Он это знал, но в том-то и ценность творческих советов Твардовского, что он никогда не изрекал готовых истин, а делился опытом, тем, что было пережито самим и добыто в неустанном поиске.
Я и сегодня, обогнав годами Твардовского, воспринимаю его как старшего. Не по литературной иерархии, а по духовному опыту. У каждого пишущего есть, или по крайней мере был, старший писатель, неважно - руководил он его первыми шагами или просто был в чем-то образцом и ориентиром. Для Всеволода Иванова таким старшим писателем был Горький. Для меня - Всеволод Иванов и мой сверстник Твардовский. И когда я заканчиваю работу над рукописью, меня по-прежнему занимает вопрос: как отнесся бы к ней Александр Трифонович?
1978
1 2
Я нередко пользуюсь этим методом, и обычно он меня не обманывает.
Как-то мне позвонили из редакции и передали личную просьбу Твардовского: написать в срочном порядке статью-отклик на состоявшееся в Москве Совещание коммунистических и рабочих партий. Таких откликов было запланировано всего три или четыре. Выполнив задание, я стал ощущать себя настоящим "новомирцем".
Но продолжалось это недолго. В 1963 году я закончил роман и привез увесистую рукопись в редакцию. В отделе прозы роман был встречен хорошо единственное, что беспокоило товарищей, - размер. Передавали слова Твардовского, сказанные по другому поводу: "Я не представляю себе такой глубочайшей идеи, которую в наше время нельзя было уложить в 12 - 15 листов". Предполагалось, что на редколлегии возникнет разговор о сокращениях.
Накануне заседания редколлегии мне позвонил один дружественно настроенный работник журнала и предупредил, чтоб я готовился к худшему. Двум членам коллегии, которые были против напечатания романа, удалось убедить Твардовского, что "Дом и корабль" не самостоятельное произведение, а переработка уже опубликованной пьесы "Офицер флота". Известно было, что Твардовский не любит переделок и неоднократно заявлял: журнал должен печатать только новинки. Поверив своим коллегам, Твардовский отказался читать рукопись, и заседание проходило без него. Я был подготовлен и потому спокоен. Рукопись я забрал и через год опубликовал в "Звезде".
После этого я долго не заходил в редакцию и больше не встречал Александра Трифоновича. Никакого конфликта не произошло, но я уже не чувствовал себя в редакции "своим". Однако "Новый мир" по-прежнему оставался "моим" журналом и мое отношение к Твардовскому ни в чем не переменилось. Смерть Твардовского была для меня тяжелым ударом. Вероятно, еще не все полностью осознают, какую потерю понесла наша литература.
Прошли годы. На доме, где я живу, теперь висит мемориальная доска с барельефным изображением Твардовского. Мне оно кажется не вполне удачным, но это мое личное мнение. Я помню его другим, и такой, каким я его помню, он всегда со мной. Его стихи - среди немногих, к которым я постоянно возвращаюсь. При этом вспоминаю некоторые вскользь брошенные Александром Трифоновичем замечания. О простоте. Вот уж, действительно, кто никогда не писал "нарядно". К простоте приходили в конце концов все большие поэты Маяковский, Есенин, Ахматова, Пастернак, каждый своим сложным путем.
Нельзя не впасть к концу как в ересь
В неслыханную простоту,
так писал Пастернак, и хотя путь Твардовского на поверхностный взгляд был менее сложным и извилистым, его простота была не менее неслыханной, то есть своей, неповторимой, не слышанной раньше у других.
По дороге на Берлин
Вьется серый пух перин,
Провода умолкших линий,
Ветки вымокшие лип.
Пух перин повил как иней,
По бортам машин налип.
И колеса пушек, кухонь
Грязь и снег мешают с пухом.
И ложится на шинель
С пухом мокрая метель...
Все это некогда я видел своими глазами. Но десять строк Твардовского оказались в чем-то сильнее моих воспоминаний очевидца; вернее сказать, я не умею возвращаться к ним иначе как через призму этих строк. Может быть, и даже наверное, в тот день, когда я шел той же дорогой, не было снега, но теперь мне уже кажется, что был. А помимо всего прочего, какая ненавязчивая, лишенная всякого щегольства, но виртуозная оркестровка стиха, как звучат все эти "р" и "л"...
Столь же часто я вспоминаю замечание Твардовского о том, что наше время требует от художника большой плотности письма. Не телеграфного стиля, а емкости формы. Сегодняшний читатель стал быстрее соображать, и мысль ему не надо разжевывать, он ловит ее на лету. В меру своих сил я стараюсь следовать его заветам. Кстати сказать, Твардовский не сразу пришел к экономной и емкой форме, в некоторых стихотворениях довоенной поры несомненно есть лишние строфы. Он это знал, но в том-то и ценность творческих советов Твардовского, что он никогда не изрекал готовых истин, а делился опытом, тем, что было пережито самим и добыто в неустанном поиске.
Я и сегодня, обогнав годами Твардовского, воспринимаю его как старшего. Не по литературной иерархии, а по духовному опыту. У каждого пишущего есть, или по крайней мере был, старший писатель, неважно - руководил он его первыми шагами или просто был в чем-то образцом и ориентиром. Для Всеволода Иванова таким старшим писателем был Горький. Для меня - Всеволод Иванов и мой сверстник Твардовский. И когда я заканчиваю работу над рукописью, меня по-прежнему занимает вопрос: как отнесся бы к ней Александр Трифонович?
1978
1 2