Чувствую, что соображаю не хуже его, а что-то мешает довести, в последний момент у меня срывается, а у него все сходится. Ох и возненавидел я его!
— Так это не он мешал.
— Нет, он, он, — смиряя голос, убежденно сказал Д. — Как в его окружении, так и в моем нас противопоставляли друг другу. Понимаю ваш смешок — с кем равняюсь, — но мне самомнение помогало.
— Это очень похоже на зависть.
— Зависть? Она кое-что объясняет. Но не все. Кроме зависти, была несправедливость. Она более всего грызла меня. Почему ему досталось все, полный мешок: биография, телосложение, голос, сила, рост — все работало на него. Будь я бездарен, не было бы никакой борьбы. Смирился бы и преуспел. Другие шли за ним безропотно и награждались. Я боролся… У нас не умеют уважать человека, полностью расходясь с ним во мнениях.
— Смотря какие мнения.
Он вслушался в эту реплику. Она насторожила его, скорее всего она была подана слишком рано. Мне следовало быть терпеливее.
— Взять, к примеру, лысенковщину, — сказал я.
— В смысле лженауки? — спросил Демочкин. — Но ведь тут тоже свой парадокс. Сам-то Лысенко — фанатик своей идеи. Он в нее верил исступленно. Он не мог заставить отречься истинных генетиков, они на костер готовы были пойти. И взошли бы. А я, грешным делом, думаю, что и Лысенко на костер пошел бы ради своей ложной идеи. Он убежден был, недаром обещал быстрые успехи. В том была его сила. Убежден был, что можно воспитанием менять наследственность. Поэтому и шли за ним. Чувствовали его веру. Подождите, давайте спокойненько, без эмоций, как принято в науке, анализировать любую гипотезу. Ложные идеи, разве они не могут иметь своих адептов? Лысенко мог верить в свои пророчества, как Савонарола верил в свои и взошел на костер не раскаявшись.
Он вскочил, прошелся по номеру, мягко ступая кошачьей походкой. Из дальнего угла он, сложив пальцы трубочкой, посмотрел на меня, как в телескоп. Он держался куда вольнее меня, ни в чем не пережимая, освобожденно, будто сбросив тесное, тяжелое одеяние.
— Все же есть разница, — сказал я.
— Какая?
— Принципиальная. Неужели вы не видите? Получается, что вы ставите на одну доску настоящих ученых и…
— Отбросим приспособленцев. А вот те, кто заблуждался, они субъективно не отличались. И те и другие были убеждены.
— Почему-то при этом Вавилов никогда не разрешил бы себе пользоваться недозволенными приемами в борьбе, а Лысенко разрешал.
С самого начала между нами лежало, свернувшись калачиком, спрятав когти, совсем другое. Сейчас оно приоткрыло свои тигрово-желтые глаза.
— Вавилов боролся честно, — повторил я, — и Зубр тоже.
— У него власти не было.
— Можно и без власти, очень даже…
Я не кончил, подождал. Демочкин вернулся в свое кресло, уселся, закинув ногу на ногу. И тоже стал ждать.
— Не хотите ли кофе? — спросил я, снимая паузу. В боксе это называется держать удар. Он держал удар.
— Не откажусь.
Пока я готовил кофе, он продолжал про борьбу за свое «я» через вражду, от которой и сам Демочкин портился, — так что именно в этом смысле его делали плохим, хуже, чем он был: развивали в нем низменное, то, что в каждом человеке можно вызвать.
— И вы не стеснялись в средствах, — сказал я, подавая ему чашку кофе.
— Помните, нас учили: если враг не сдается, его уничтожают. Слова эти приписывали Горькому. Хотя не похоже… Но тогда я верил, что с врагами любые средства хороши.
— Любые?
Он сказал неохотно и как-то скучливо:
— Другие понятия были. Что можно, что нельзя — все было другое. Теперь целуются прилюдно, на эскалаторе…
Он отпил кофе и обезоруживающе улыбнулся мне:
— Я знаю, о чем вы.
Глава тридцать восьмая
Итак, мы подошли к барьеру. То, что с самого начала было между нами, выпустило когти, изготовилось.
— А вы попробуйте непредвзято. Вы меня обвинить хотите, а вот если бы меня оправдать надо было, вы бы по-иному рассуждали, вы сказали бы, что да, он, Демочкин, имел право, он защищал самую большую ценность — свою личность. Другие теряли, превращались в муравьев, а он защищался чем мог…
— Господи, да о чем вы! — вскричал я. — Как вы можете себя оправдывать!.. Вы хотели его погубить, вы писали на него…
Он поднял руку, останавливая меня.
— Подождите. Я полагал, мы можем спокойно изъясниться, без оскорблений. Вам что надо — узнать Демочкина или устыдить? Очевидно, узнать. Причем я вам не так интересен, как ваш герой. Вы его хотите оправдать, возвеличить. Я вам любопытен исключительно тем, что шел против него. Почему так было, я вам разъяснил.
— Не проходит версия ваша. Если бы вы свою неповторимую душу отстаивали, то уничтожать его зачем было? А вы ведь по-настоящему его уничтожить хотели. Не фигурально. Горький тут ни при чем. Да и имел в виду Горький не личного врага, а классового.
Он рассмеялся вполне дружески.
— Очко в вашу пользу. Затем он допил кофе, вытер платочком губы, и лицо его потемнело, сморщилось.
— Давайте рассмотрим ситуацию иначе. Прошло сорок лет, к старому, заслуженному ученому Демочкину является некий Архивист и начинает выяснять: не вы ли, голубчик, восставали на своего Учителя? Понимаете ли вы, что проиграли и были не правы? Понимаю, говорит Ученик, я действительно проиграл, я вижу, как велик был тот, на кого я ополчился… О, если б знать в тот миг кровавый, на что он руку поднимал!.. Угрызения совести всплыли со дна его души, где лежали навечно похороненные, забытые… Сознайтесь, сказал Архивист, вы хотели погубить Учителя, у нас есть данные. За что вы его так? А за что вам надо? — спросил Ученик. Нас бы устроило, если бы вы из зависти, говорит ему Архивист. Это меня не украшает, сказал Ученик, но что делать, и заплакал. Была зависть, была. Признаюсь! А знаете, что было после того, как Ученик поплакал? Утер он слезы и сообщает: не буду каяться! Зачем мне каяться? Я пребываю отлученным от прочих учеников, иными словами, я выделен. Все гадают обо мне — отчего он воевал с Учителем, да как он осмелился? Если вам покаюсь, то окажусь в куче, удивления не будет. А так мною всегда будут интересоваться — это враг Самого! Главный враг! Что бы ни говорили, а великие злодеи прославили себя. Герострат, Малюта Скуратов и другие. Иуду помнят более всех других апостолов.
— Убедил Демочкин Архивиста?
— У Архивиста было большое досье. Там все собрано про Ученика — письма, анкеты, выступления, старые разговоры, встречи. То, что он давно позабыл. Эх, много бы я дал, чтобы прочесть эту папочку… «И, с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь, и горько слезы лью, но строк печальных не смываю!..» Вот именно! Не отказываюсь.
— Как это понять?
— Он плакал, но не каялся, — с уважением подтвердил Демочкин и поднял палец. — Кому каяться? Архивисту, конечно, нужно было добиться от него покаяния.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87
— Так это не он мешал.
— Нет, он, он, — смиряя голос, убежденно сказал Д. — Как в его окружении, так и в моем нас противопоставляли друг другу. Понимаю ваш смешок — с кем равняюсь, — но мне самомнение помогало.
— Это очень похоже на зависть.
— Зависть? Она кое-что объясняет. Но не все. Кроме зависти, была несправедливость. Она более всего грызла меня. Почему ему досталось все, полный мешок: биография, телосложение, голос, сила, рост — все работало на него. Будь я бездарен, не было бы никакой борьбы. Смирился бы и преуспел. Другие шли за ним безропотно и награждались. Я боролся… У нас не умеют уважать человека, полностью расходясь с ним во мнениях.
— Смотря какие мнения.
Он вслушался в эту реплику. Она насторожила его, скорее всего она была подана слишком рано. Мне следовало быть терпеливее.
— Взять, к примеру, лысенковщину, — сказал я.
— В смысле лженауки? — спросил Демочкин. — Но ведь тут тоже свой парадокс. Сам-то Лысенко — фанатик своей идеи. Он в нее верил исступленно. Он не мог заставить отречься истинных генетиков, они на костер готовы были пойти. И взошли бы. А я, грешным делом, думаю, что и Лысенко на костер пошел бы ради своей ложной идеи. Он убежден был, недаром обещал быстрые успехи. В том была его сила. Убежден был, что можно воспитанием менять наследственность. Поэтому и шли за ним. Чувствовали его веру. Подождите, давайте спокойненько, без эмоций, как принято в науке, анализировать любую гипотезу. Ложные идеи, разве они не могут иметь своих адептов? Лысенко мог верить в свои пророчества, как Савонарола верил в свои и взошел на костер не раскаявшись.
Он вскочил, прошелся по номеру, мягко ступая кошачьей походкой. Из дальнего угла он, сложив пальцы трубочкой, посмотрел на меня, как в телескоп. Он держался куда вольнее меня, ни в чем не пережимая, освобожденно, будто сбросив тесное, тяжелое одеяние.
— Все же есть разница, — сказал я.
— Какая?
— Принципиальная. Неужели вы не видите? Получается, что вы ставите на одну доску настоящих ученых и…
— Отбросим приспособленцев. А вот те, кто заблуждался, они субъективно не отличались. И те и другие были убеждены.
— Почему-то при этом Вавилов никогда не разрешил бы себе пользоваться недозволенными приемами в борьбе, а Лысенко разрешал.
С самого начала между нами лежало, свернувшись калачиком, спрятав когти, совсем другое. Сейчас оно приоткрыло свои тигрово-желтые глаза.
— Вавилов боролся честно, — повторил я, — и Зубр тоже.
— У него власти не было.
— Можно и без власти, очень даже…
Я не кончил, подождал. Демочкин вернулся в свое кресло, уселся, закинув ногу на ногу. И тоже стал ждать.
— Не хотите ли кофе? — спросил я, снимая паузу. В боксе это называется держать удар. Он держал удар.
— Не откажусь.
Пока я готовил кофе, он продолжал про борьбу за свое «я» через вражду, от которой и сам Демочкин портился, — так что именно в этом смысле его делали плохим, хуже, чем он был: развивали в нем низменное, то, что в каждом человеке можно вызвать.
— И вы не стеснялись в средствах, — сказал я, подавая ему чашку кофе.
— Помните, нас учили: если враг не сдается, его уничтожают. Слова эти приписывали Горькому. Хотя не похоже… Но тогда я верил, что с врагами любые средства хороши.
— Любые?
Он сказал неохотно и как-то скучливо:
— Другие понятия были. Что можно, что нельзя — все было другое. Теперь целуются прилюдно, на эскалаторе…
Он отпил кофе и обезоруживающе улыбнулся мне:
— Я знаю, о чем вы.
Глава тридцать восьмая
Итак, мы подошли к барьеру. То, что с самого начала было между нами, выпустило когти, изготовилось.
— А вы попробуйте непредвзято. Вы меня обвинить хотите, а вот если бы меня оправдать надо было, вы бы по-иному рассуждали, вы сказали бы, что да, он, Демочкин, имел право, он защищал самую большую ценность — свою личность. Другие теряли, превращались в муравьев, а он защищался чем мог…
— Господи, да о чем вы! — вскричал я. — Как вы можете себя оправдывать!.. Вы хотели его погубить, вы писали на него…
Он поднял руку, останавливая меня.
— Подождите. Я полагал, мы можем спокойно изъясниться, без оскорблений. Вам что надо — узнать Демочкина или устыдить? Очевидно, узнать. Причем я вам не так интересен, как ваш герой. Вы его хотите оправдать, возвеличить. Я вам любопытен исключительно тем, что шел против него. Почему так было, я вам разъяснил.
— Не проходит версия ваша. Если бы вы свою неповторимую душу отстаивали, то уничтожать его зачем было? А вы ведь по-настоящему его уничтожить хотели. Не фигурально. Горький тут ни при чем. Да и имел в виду Горький не личного врага, а классового.
Он рассмеялся вполне дружески.
— Очко в вашу пользу. Затем он допил кофе, вытер платочком губы, и лицо его потемнело, сморщилось.
— Давайте рассмотрим ситуацию иначе. Прошло сорок лет, к старому, заслуженному ученому Демочкину является некий Архивист и начинает выяснять: не вы ли, голубчик, восставали на своего Учителя? Понимаете ли вы, что проиграли и были не правы? Понимаю, говорит Ученик, я действительно проиграл, я вижу, как велик был тот, на кого я ополчился… О, если б знать в тот миг кровавый, на что он руку поднимал!.. Угрызения совести всплыли со дна его души, где лежали навечно похороненные, забытые… Сознайтесь, сказал Архивист, вы хотели погубить Учителя, у нас есть данные. За что вы его так? А за что вам надо? — спросил Ученик. Нас бы устроило, если бы вы из зависти, говорит ему Архивист. Это меня не украшает, сказал Ученик, но что делать, и заплакал. Была зависть, была. Признаюсь! А знаете, что было после того, как Ученик поплакал? Утер он слезы и сообщает: не буду каяться! Зачем мне каяться? Я пребываю отлученным от прочих учеников, иными словами, я выделен. Все гадают обо мне — отчего он воевал с Учителем, да как он осмелился? Если вам покаюсь, то окажусь в куче, удивления не будет. А так мною всегда будут интересоваться — это враг Самого! Главный враг! Что бы ни говорили, а великие злодеи прославили себя. Герострат, Малюта Скуратов и другие. Иуду помнят более всех других апостолов.
— Убедил Демочкин Архивиста?
— У Архивиста было большое досье. Там все собрано про Ученика — письма, анкеты, выступления, старые разговоры, встречи. То, что он давно позабыл. Эх, много бы я дал, чтобы прочесть эту папочку… «И, с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь, и горько слезы лью, но строк печальных не смываю!..» Вот именно! Не отказываюсь.
— Как это понять?
— Он плакал, но не каялся, — с уважением подтвердил Демочкин и поднял палец. — Кому каяться? Архивисту, конечно, нужно было добиться от него покаяния.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87