Почтенная личность, обязанностью которой было наблюдать за обитателями этих стен, на этот раз пришла в неописуемое бешенство против меня. Его притворство и красноречие кончились. Глаза его сверкали гневом; он восклицал, что понимает теперь, какое безумие оказывать снисхождение таким негодяям и мерзавцам, как я, и что да будет он проклят, если кто-нибудь подденет его еще раз на такую штуку ради кого бы то ни было! Я действительно его вылечил! Он удивляется, как это закон не придумал какого-нибудь страшного наказания для воров, которые пытаются обмануть своих тюремщиков. Виселица в тысячу раз лучше того, чего они заслуживают!
Излив свое негодование, он принялся отдавать распоряжения, которые подсказывались его изобретательности совместными усилиями гнева и страха. Меня перевели в другое помещение; это была комната, называемая «крепостной», дверь которой открывалась в среднюю из ночных камер. Как и все эти камеры, она была подземной, и прямо над ней находилась уже описанная дневная камера преступников. Новая камера была просторна и мрачна. Двери ее уже много лет не открывались; воздух в ней был спертый, стены покрыты сыростью и плесенью. Как и прежде, были пущены в ход цепи, висячий замок и скоба; вдобавок на меня надели пару ручных кандалов. На первый раз смотритель не прислал мне ничего, кроме заплесневелого черного хлеба и грязной, вонючей воды. Не знаю, право, следует ли это рассматривать как произвольную тиранию со стороны тюремщика, потому что закон предусмотрительно указывает, что в некоторых случаях «воду, доставляемую преступникам, следует брать из сточной трубы или лужи, ближайших к тюрьме». Далее, одному из сторожей было приказано поселиться в камере, которая служила как бы передней к моему помещению. Хотя были приняты все меры, чтобы сделать эту камеру годной для принятия лица столь высокого звания по сравнению с преступником, которого оно было призвано охранять, это лицо выразило большое недовольство указанным распоряжением; однако выбора у него не было.
Положение, в котором я таким образом оказался, было, по-видимому, самое нежелательное из всех, какие только можно было себе вообразить, но я не пал духом; с некоторых пор я научился не судить по наружности. Помещение было темное и нездоровое, но я овладел секретом противостоять действию таких условий. Дверь моя постоянно оставалась запертой, и другим заключенным доступ ко мне был воспрещен. Но если общение со своими собратьями имеет свою приятность, то, с другой стороны, и одиночество не лишено своих прелестей. В одиночестве мы можем беспрепятственно отдаваться собственным мыслям. Кроме того, для человека, обдумывающего намерения того рода, которые тогда наполняли мой ум, одиночество имеет особые выгоды. Как только я оказался предоставленным самому себе, я сделал попытку, мысль о которой пришла мне в голову в то время, когда на меня надевали ручные кандалы, и с помощью одних зубов освободился от этих уз. Часы, в которые меня посещали надзиратели, соблюдались точно, и я старался быть к ним готовым. Добавьте к этому, что здесь у меня было узкое зарешеченное окно под потолком, примерно девяти дюймов высотой и полутора футов в поперечнике, которое, несмотря на свои малые размеры, пропускало значительно больше света, чем то, к которому я уже привык за несколько недель. Благодаря этому окну я почти никогда не находился в полной темноте и был лучше огражден от неожиданностей, чем в прежнем своем положении. Таковы были чувствования, которые тотчас же вызвала во мне эта перемена местопребывания.
Прошло очень немного времени после моего перевода в новое помещение, как вдруг меня неожиданно посетил Томас, лакей мистера Фокленда, о котором я уже упоминал в своем повествовании. За несколько недель перед этим, когда я мучился со своей вывихнутой лодыжкой, одному из слуг мистера Форстера случилось быть в том городе, где я сидел в тюрьме, и он зашел проведать меня. Его рассказ о том, что он видел, был для Томаса источником многих тревожных ощущений. Первым посещением я был обязан исключительно любопытству. Но Томас был человек другого склада. Его поразил мой вид. Хотя дух мой был теперь невозмутим и здоровье удовлетворительным, однако вследствие лишений и испытаний румянец сошел с моего лица, черты мои огрубели. Томас смотрел то на мое лицо, то на мои руки, то на мои ноги. Потом он испустил глубокий вздох. После некоторого молчания, голосом, в котором заметно выражалось сострадание, он воскликнул:
– Господи боже мой! И это ты?
– Почему же нет, Томас? Ведь ты знал, что меня отправляют в тюрьму, не правда ли?
– В тюрьму! Так разве в тюрьме людей должны так притеснять и сковывать таким образом? А где же ты спишь ночью?
– Здесь.
– Здесь? Но ведь здесь нет кровати!
– Нет, Томас. Кровати мне не полагается. Раньше была солома, но ее унесли.
– А эти штуки они снимают на ночь?
– Нет. Предполагается, что я сплю так, как видишь.
– Спишь так? А я-то думал, что мы живем в христианской стране! Так и с собакой не обращаются.
– Не надо так говорить, Томас. Все это предписано мудростью правителей.
– Черт возьми! Как меня провели! Мне твердили о том, как прекрасно быть англичанином. И касательно свободы, и собственности, и всего такого. А оказывается, все это басни! Боже ты мой, какими же мы были глупцами! Разные вещи творятся у нас под носом, а мы ничего и не знаем. И шайка молодцов с важными рожами клятвенно уверяет нас, что такие вещи случаются только во Франции и других странах вроде нее. Тебя ведь и не судили, кажется?
– Нет.
– Да какой смысл в суде, ежели они и до него так мучают человека? Ну, мастер Уильямс, ты вел себя, конечно, дурно, и я думал, что не прочь посмотреть, как тебя станут вешать. Но сам не знаю, как это выходит, а только сердце смягчается и жалость берет, когда дашь себе время остыть. Знаю, что это не годится, но будь я проклят, если мне могло прийти в голову, что тебе придется так пострадать.
Скоро Томас ушел. Вспомнив долголетнее знакомство наших семейств, он теперь жалел меня за мои страдания больше, чем я жалел сам себя. С удивлением я опять увидел его после полудня. Он сказал, что не может отделаться от мыслей обо мне, и надеется, что мне не будет неприятен его вторичный приход для того, чтобы попрощаться перед отъездом. Я скоро догадался, что у него что-то на уме, но он не знает, как мне выложить это. Один из сторожей каждый раз появлялся вместе с ним в камере и оставался в ней до самого его ухода. Однако по какому-то поводу, – кажется, из-за поднявшегося в коридоре шума, – сторож отошел к самой двери, чтобы удовлетворить свое любопытство, и Томас воспользовался случаем, чтобы сунуть мне в руку долото, напильник и небольшую пилу, восклицая в то же время:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117
Излив свое негодование, он принялся отдавать распоряжения, которые подсказывались его изобретательности совместными усилиями гнева и страха. Меня перевели в другое помещение; это была комната, называемая «крепостной», дверь которой открывалась в среднюю из ночных камер. Как и все эти камеры, она была подземной, и прямо над ней находилась уже описанная дневная камера преступников. Новая камера была просторна и мрачна. Двери ее уже много лет не открывались; воздух в ней был спертый, стены покрыты сыростью и плесенью. Как и прежде, были пущены в ход цепи, висячий замок и скоба; вдобавок на меня надели пару ручных кандалов. На первый раз смотритель не прислал мне ничего, кроме заплесневелого черного хлеба и грязной, вонючей воды. Не знаю, право, следует ли это рассматривать как произвольную тиранию со стороны тюремщика, потому что закон предусмотрительно указывает, что в некоторых случаях «воду, доставляемую преступникам, следует брать из сточной трубы или лужи, ближайших к тюрьме». Далее, одному из сторожей было приказано поселиться в камере, которая служила как бы передней к моему помещению. Хотя были приняты все меры, чтобы сделать эту камеру годной для принятия лица столь высокого звания по сравнению с преступником, которого оно было призвано охранять, это лицо выразило большое недовольство указанным распоряжением; однако выбора у него не было.
Положение, в котором я таким образом оказался, было, по-видимому, самое нежелательное из всех, какие только можно было себе вообразить, но я не пал духом; с некоторых пор я научился не судить по наружности. Помещение было темное и нездоровое, но я овладел секретом противостоять действию таких условий. Дверь моя постоянно оставалась запертой, и другим заключенным доступ ко мне был воспрещен. Но если общение со своими собратьями имеет свою приятность, то, с другой стороны, и одиночество не лишено своих прелестей. В одиночестве мы можем беспрепятственно отдаваться собственным мыслям. Кроме того, для человека, обдумывающего намерения того рода, которые тогда наполняли мой ум, одиночество имеет особые выгоды. Как только я оказался предоставленным самому себе, я сделал попытку, мысль о которой пришла мне в голову в то время, когда на меня надевали ручные кандалы, и с помощью одних зубов освободился от этих уз. Часы, в которые меня посещали надзиратели, соблюдались точно, и я старался быть к ним готовым. Добавьте к этому, что здесь у меня было узкое зарешеченное окно под потолком, примерно девяти дюймов высотой и полутора футов в поперечнике, которое, несмотря на свои малые размеры, пропускало значительно больше света, чем то, к которому я уже привык за несколько недель. Благодаря этому окну я почти никогда не находился в полной темноте и был лучше огражден от неожиданностей, чем в прежнем своем положении. Таковы были чувствования, которые тотчас же вызвала во мне эта перемена местопребывания.
Прошло очень немного времени после моего перевода в новое помещение, как вдруг меня неожиданно посетил Томас, лакей мистера Фокленда, о котором я уже упоминал в своем повествовании. За несколько недель перед этим, когда я мучился со своей вывихнутой лодыжкой, одному из слуг мистера Форстера случилось быть в том городе, где я сидел в тюрьме, и он зашел проведать меня. Его рассказ о том, что он видел, был для Томаса источником многих тревожных ощущений. Первым посещением я был обязан исключительно любопытству. Но Томас был человек другого склада. Его поразил мой вид. Хотя дух мой был теперь невозмутим и здоровье удовлетворительным, однако вследствие лишений и испытаний румянец сошел с моего лица, черты мои огрубели. Томас смотрел то на мое лицо, то на мои руки, то на мои ноги. Потом он испустил глубокий вздох. После некоторого молчания, голосом, в котором заметно выражалось сострадание, он воскликнул:
– Господи боже мой! И это ты?
– Почему же нет, Томас? Ведь ты знал, что меня отправляют в тюрьму, не правда ли?
– В тюрьму! Так разве в тюрьме людей должны так притеснять и сковывать таким образом? А где же ты спишь ночью?
– Здесь.
– Здесь? Но ведь здесь нет кровати!
– Нет, Томас. Кровати мне не полагается. Раньше была солома, но ее унесли.
– А эти штуки они снимают на ночь?
– Нет. Предполагается, что я сплю так, как видишь.
– Спишь так? А я-то думал, что мы живем в христианской стране! Так и с собакой не обращаются.
– Не надо так говорить, Томас. Все это предписано мудростью правителей.
– Черт возьми! Как меня провели! Мне твердили о том, как прекрасно быть англичанином. И касательно свободы, и собственности, и всего такого. А оказывается, все это басни! Боже ты мой, какими же мы были глупцами! Разные вещи творятся у нас под носом, а мы ничего и не знаем. И шайка молодцов с важными рожами клятвенно уверяет нас, что такие вещи случаются только во Франции и других странах вроде нее. Тебя ведь и не судили, кажется?
– Нет.
– Да какой смысл в суде, ежели они и до него так мучают человека? Ну, мастер Уильямс, ты вел себя, конечно, дурно, и я думал, что не прочь посмотреть, как тебя станут вешать. Но сам не знаю, как это выходит, а только сердце смягчается и жалость берет, когда дашь себе время остыть. Знаю, что это не годится, но будь я проклят, если мне могло прийти в голову, что тебе придется так пострадать.
Скоро Томас ушел. Вспомнив долголетнее знакомство наших семейств, он теперь жалел меня за мои страдания больше, чем я жалел сам себя. С удивлением я опять увидел его после полудня. Он сказал, что не может отделаться от мыслей обо мне, и надеется, что мне не будет неприятен его вторичный приход для того, чтобы попрощаться перед отъездом. Я скоро догадался, что у него что-то на уме, но он не знает, как мне выложить это. Один из сторожей каждый раз появлялся вместе с ним в камере и оставался в ней до самого его ухода. Однако по какому-то поводу, – кажется, из-за поднявшегося в коридоре шума, – сторож отошел к самой двери, чтобы удовлетворить свое любопытство, и Томас воспользовался случаем, чтобы сунуть мне в руку долото, напильник и небольшую пилу, восклицая в то же время:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117