Время соединить недовольство рабовладельцев и рабов в одном кулаке еще не пришло — оно было выбрано неудачно.
Да и в самом этом тайном обществе многое было от игры, прежде всего от игры в историю. Условились называть его обществом, хотя оно было и разнородно (что общего меж Трубецким и Пестелем?), условились называть его тайным, хоть тайного ничего в нем не было и лишь исключительное обстоятельство — личность царя Александра Павловича — дало ему возможность резвиться. Они и сами все понимали, но верили в конечный успех (история любит и пошутить — возможно, что если б на месте Северных неведомо как оказались Южные, дело могло бы и затянуться).
И все же игры здесь было больше — столько котурнов и монологов в старой возвышенной манере! Столько речей о долге и чести!
Но революции по долгу, а не по призванию к ним проваливаются, как дурные спектакли. Меньше бы думать о римском сенате и оглядываться на французский конвент. Весь этот маскарад бесполезен на нашей почве, с нашим народом, который не слыхивал отродясь ни о Катоне, ни о Дантоне. Какие уж тоги и камзолы там, где поддевки и лапти из лыка?
Рассказывали о фразе Рылеева — он ясно сознавал свой удел и все же был тверд: мы обязаны выступить, иначе от потомков по праву заслужим мы имя подлецов.
Но благородство смешно и опасно, когда заботится лишь о потомках, а не о тех, кто рядом с тобою. Потомки чаще всего улыбаются и чувствуют себя мудрыми старцами, читающими о глупых птенцах.
Но я не читаю о них, я их знал, иные были моими товарищами, как Кюхельбекер или Пущин. Брат его Михаил был мне близок — он не хотел выходить на площадь, видел отчетливо исход, но не назвал никого из тех, кто был у Рылеева в ночь перед бунтом, и разделил их горькую участь.
Да, я их знал. Я понимал терзавшее их тайное чувство — странную смесь стыда и страха — стыда за господское плебейство и страха перед плебейством холопов. Я понимал и тайный их умысел, в котором они себе не сознались, — ударить по первому плебейству, чтобы остановить второе. Безумная, слепая надежда спалить огнем дворянского заговора грядущий костер крестьянской вольницы — не зная Руси, исцелить ее язвы, боясь России, ее приручить.
Шли годы, да все не шли с ума эти поверженные мечтатели. И отчего-то не слишком тянуло к своим естественным однодумцам — сердце, тебя не спросясь, болело за чудаков, кто был среди т е х.
Что же народ? Заступился ли он за неожиданных заступников? А перечтите «Годунова».
Но Тютчев нашел о них слова. Мне довелось узнать их позже. Лишь через много десятилетий, когда уже свилась наша дружба.
«…О жертвы мысли безрассудной, Вы уповали, может быть, Что хватит вашей крови скудной, Чтоб вечный полюс растопить! Едва дымясь, она сверкнула На вековой громаде льдов. Зима железная дохнула, — И не осталось и следов».
6
А я все не сплю, как Сталин в Кремле. Сразу после Нового года взвешиваешь на своей ладони стопку листков календаря, уже отслужившего свой срок. Смотришь на записи под числами: выполнить то-то, сходить туда-то… Все это только вчера казалось срочным, почти необходимым, а ныне потеряло значение. Как эти исчерканные листки.
И годы мои стекают с пальцев, которыми я их как будто взвешиваю и осторожно перебираю, стараясь выстроить нечто целое. Напрасно. Все равно возникает лишь впечатление неслитности. Кусочки, фрагментики, нет единства.
Я не случайно боюсь бессонницы. Не только оттого, что она всегда неизбывна и безысходна. Известно, что нет опаснее пытки, нежели пытка лишением сна. Прошедший сквозь нее человек за несколько дней до своей кончины мне рассказал о ней подробно. Возможно, ему хотелось выплеснуть все, что скопилось в его душе за несложившуюся жизнь. Груз, от которого нужно избавиться, чтоб легче было идти на дно.
Но, кроме того, что эти часы всегда воскрешают что-то постылое, чего стыдишься и хочешь забыть, было еще одно обстоятельство. Казалось, что я погребен под тяжестью какого-то неподъемного опыта, который во мне и вне меня. Он и гнетет и изнуряет — печалью, тревогой и неким знанием. Но знание это мне недоступно, я слишком слаб и мал рядом с ним, я не по праву им обладаю.
В минуты такого уничижения я неизменно напоминал себе: путь рядового человека не требует могучего замысла. Каплин приехал в город Ц., чтобы срастить свои обломки, мне же, в отличие от него, мой город Ц. достался в подарок в первый же день появленья на свет. Я не хочу его покидать, ибо избрал жизнь ради жизни, с детства не слушаю шепота демонов, искушающих переиграть судьбу. Откуда же эта опасная дрожь?
Впрочем, чем дольше я жил на земле, тем реже она меня посещала. Ее тектонические толчки я объяснял себе всплесками молодости, которая, видно, дает мне знать, что срок ее вышел, пора прощаться. Спасибо за подсказку, я помню.
Я сам не заметил, как я женился. Все это произошло в учительской — на педагогических советах, на переменах, на собраниях, когда директор нам сообщал ценные указания свыше. Мы с Лизой оказывались рядом, и в скором времени обнаружилось, что наши реакции совпадают. «Духовно и идейно синхронны», — любил пошучивать толстый Стас. Он же явился автором песенки «Стонет с Лизой Горбуночек», исполненной с немалым подъемом на нашей учительской вечеринке.
Я уж давно был сиротою — в возрасте, достигнутом мною, в этом не было ничего необычного. Зрелость, плодоносная зрелость, на переходе июля в август. Не слишком отставала и Лиза. Девичество становилось в тягость. Словом, мы «создали семью».
У Лизы, мечтавшей о лаборатории, а ныне обучавшей детей двусмысленным таинствам опыления, было не так уж мало достоинств. Она никогда меня не укоряла за то, что половину зарплаты я трачу на книги, и не на новинки, бывшие у всех на слуху, совсем напротив — на раритеты, пылившиеся у букинистов, всякие мемуары и справочники.
Она принимала мое расточительство хотя и холодно, но смиренно. Чтоб выразить свою благодарность, я брал на себя часть домашних обязанностей. Ходил на рынок и в гастрономы, исправно томился в очередях.
Очереди были существенной и выразительной частью быта, при этом философски нагруженной. Я успевал в них о многом подумать и обнаруживать скрытые смыслы. Известно, что память с нами играет в свои необъяснимые игры, вдруг отмечая и бальзамируя ничем не примечательный день или такой же пустой эпизод. Хочешь впоследствии распознать, чем же они тебе так запомнились, но внятного ответа не сыщешь. Среди вереницы очередей в сознании застряла одна — в соседнем переулке, у булочной. Почти полтора часа я томился, прежде чем войти в помещение, под малосильными снежинками — стоило им долететь до асфальта, они превращались в мокрую грязь. Я думал о недочитанной книге, о времени, плывущем сквозь пальцы, о Лизе, о том, что семейная жизнь — скучное, пресное занятие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Да и в самом этом тайном обществе многое было от игры, прежде всего от игры в историю. Условились называть его обществом, хотя оно было и разнородно (что общего меж Трубецким и Пестелем?), условились называть его тайным, хоть тайного ничего в нем не было и лишь исключительное обстоятельство — личность царя Александра Павловича — дало ему возможность резвиться. Они и сами все понимали, но верили в конечный успех (история любит и пошутить — возможно, что если б на месте Северных неведомо как оказались Южные, дело могло бы и затянуться).
И все же игры здесь было больше — столько котурнов и монологов в старой возвышенной манере! Столько речей о долге и чести!
Но революции по долгу, а не по призванию к ним проваливаются, как дурные спектакли. Меньше бы думать о римском сенате и оглядываться на французский конвент. Весь этот маскарад бесполезен на нашей почве, с нашим народом, который не слыхивал отродясь ни о Катоне, ни о Дантоне. Какие уж тоги и камзолы там, где поддевки и лапти из лыка?
Рассказывали о фразе Рылеева — он ясно сознавал свой удел и все же был тверд: мы обязаны выступить, иначе от потомков по праву заслужим мы имя подлецов.
Но благородство смешно и опасно, когда заботится лишь о потомках, а не о тех, кто рядом с тобою. Потомки чаще всего улыбаются и чувствуют себя мудрыми старцами, читающими о глупых птенцах.
Но я не читаю о них, я их знал, иные были моими товарищами, как Кюхельбекер или Пущин. Брат его Михаил был мне близок — он не хотел выходить на площадь, видел отчетливо исход, но не назвал никого из тех, кто был у Рылеева в ночь перед бунтом, и разделил их горькую участь.
Да, я их знал. Я понимал терзавшее их тайное чувство — странную смесь стыда и страха — стыда за господское плебейство и страха перед плебейством холопов. Я понимал и тайный их умысел, в котором они себе не сознались, — ударить по первому плебейству, чтобы остановить второе. Безумная, слепая надежда спалить огнем дворянского заговора грядущий костер крестьянской вольницы — не зная Руси, исцелить ее язвы, боясь России, ее приручить.
Шли годы, да все не шли с ума эти поверженные мечтатели. И отчего-то не слишком тянуло к своим естественным однодумцам — сердце, тебя не спросясь, болело за чудаков, кто был среди т е х.
Что же народ? Заступился ли он за неожиданных заступников? А перечтите «Годунова».
Но Тютчев нашел о них слова. Мне довелось узнать их позже. Лишь через много десятилетий, когда уже свилась наша дружба.
«…О жертвы мысли безрассудной, Вы уповали, может быть, Что хватит вашей крови скудной, Чтоб вечный полюс растопить! Едва дымясь, она сверкнула На вековой громаде льдов. Зима железная дохнула, — И не осталось и следов».
6
А я все не сплю, как Сталин в Кремле. Сразу после Нового года взвешиваешь на своей ладони стопку листков календаря, уже отслужившего свой срок. Смотришь на записи под числами: выполнить то-то, сходить туда-то… Все это только вчера казалось срочным, почти необходимым, а ныне потеряло значение. Как эти исчерканные листки.
И годы мои стекают с пальцев, которыми я их как будто взвешиваю и осторожно перебираю, стараясь выстроить нечто целое. Напрасно. Все равно возникает лишь впечатление неслитности. Кусочки, фрагментики, нет единства.
Я не случайно боюсь бессонницы. Не только оттого, что она всегда неизбывна и безысходна. Известно, что нет опаснее пытки, нежели пытка лишением сна. Прошедший сквозь нее человек за несколько дней до своей кончины мне рассказал о ней подробно. Возможно, ему хотелось выплеснуть все, что скопилось в его душе за несложившуюся жизнь. Груз, от которого нужно избавиться, чтоб легче было идти на дно.
Но, кроме того, что эти часы всегда воскрешают что-то постылое, чего стыдишься и хочешь забыть, было еще одно обстоятельство. Казалось, что я погребен под тяжестью какого-то неподъемного опыта, который во мне и вне меня. Он и гнетет и изнуряет — печалью, тревогой и неким знанием. Но знание это мне недоступно, я слишком слаб и мал рядом с ним, я не по праву им обладаю.
В минуты такого уничижения я неизменно напоминал себе: путь рядового человека не требует могучего замысла. Каплин приехал в город Ц., чтобы срастить свои обломки, мне же, в отличие от него, мой город Ц. достался в подарок в первый же день появленья на свет. Я не хочу его покидать, ибо избрал жизнь ради жизни, с детства не слушаю шепота демонов, искушающих переиграть судьбу. Откуда же эта опасная дрожь?
Впрочем, чем дольше я жил на земле, тем реже она меня посещала. Ее тектонические толчки я объяснял себе всплесками молодости, которая, видно, дает мне знать, что срок ее вышел, пора прощаться. Спасибо за подсказку, я помню.
Я сам не заметил, как я женился. Все это произошло в учительской — на педагогических советах, на переменах, на собраниях, когда директор нам сообщал ценные указания свыше. Мы с Лизой оказывались рядом, и в скором времени обнаружилось, что наши реакции совпадают. «Духовно и идейно синхронны», — любил пошучивать толстый Стас. Он же явился автором песенки «Стонет с Лизой Горбуночек», исполненной с немалым подъемом на нашей учительской вечеринке.
Я уж давно был сиротою — в возрасте, достигнутом мною, в этом не было ничего необычного. Зрелость, плодоносная зрелость, на переходе июля в август. Не слишком отставала и Лиза. Девичество становилось в тягость. Словом, мы «создали семью».
У Лизы, мечтавшей о лаборатории, а ныне обучавшей детей двусмысленным таинствам опыления, было не так уж мало достоинств. Она никогда меня не укоряла за то, что половину зарплаты я трачу на книги, и не на новинки, бывшие у всех на слуху, совсем напротив — на раритеты, пылившиеся у букинистов, всякие мемуары и справочники.
Она принимала мое расточительство хотя и холодно, но смиренно. Чтоб выразить свою благодарность, я брал на себя часть домашних обязанностей. Ходил на рынок и в гастрономы, исправно томился в очередях.
Очереди были существенной и выразительной частью быта, при этом философски нагруженной. Я успевал в них о многом подумать и обнаруживать скрытые смыслы. Известно, что память с нами играет в свои необъяснимые игры, вдруг отмечая и бальзамируя ничем не примечательный день или такой же пустой эпизод. Хочешь впоследствии распознать, чем же они тебе так запомнились, но внятного ответа не сыщешь. Среди вереницы очередей в сознании застряла одна — в соседнем переулке, у булочной. Почти полтора часа я томился, прежде чем войти в помещение, под малосильными снежинками — стоило им долететь до асфальта, они превращались в мокрую грязь. Я думал о недочитанной книге, о времени, плывущем сквозь пальцы, о Лизе, о том, что семейная жизнь — скучное, пресное занятие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32