Просто немыслимо. Кто она?
— Декадентка, — откликнулся Яков Дьяков.
— Так говоришь, словно это профессия.
— Профессия. Не хуже других.
— Странно, что ее имя — Глафира.
— Ничуть не странно, — сказал Яков Дьяков. — Коли фамилия — Питербарк, то имя — Глафира. Это естественно. Так достигается равновесие.
Но Подколзин уже не мог быть на уровне этой топонимической логики. Он видел только ее лицо, дышавшее предрассветной свежестью, видел сияющие глаза, длинные дымчатые ресницы, смуглые щечки — ему было ясно, что больше он на земле не жилец.
— Однако здесь и Клара Васильевна, — негромко протянул Яков Дьяков. — Подколзин, поверни свою выю, смотри в надлежащем направлении.
Подколзин с усилием оторвался от созерцания божества и увидел сухопарую даму, в которой с непонятной тревогой он усмотрел опасную двойственность — с одной стороны, совсем не скрывает почтенных лет, с другой стороны, ничто не свидетельствует о капитуляции — подтянута и в ее туалете безусловно преобладают яркие броские цвета. С одной стороны, на голове — строгий учительский пучок, Вера Засулич в осеннюю пору, с другой стороны, в этом пучке
— испанский гребень, а в пальцах — веер — нечто дразнящее и вызывающее. В особенности двоился взгляд — усталость, а вместе с тем боеготовность. Небрежность, но и охотничья цепкость. Знакомые обоих полов теснились вокруг Клары Васильевны, и в выражении их лиц Подколзин, изумясь, разглядел опять же эту чертову двойственность — они и улыбчивы и озабочены. По виду они единодумцы, а присмотреться — ждут указаний.
Он уж хотел поделиться с Дьяковым своим наблюдением, но в этот миг зал погрузился в полумрак. Все начали энергично протискиваться между рядами, спеша занять свои места, осветилась сцена. Некто спросил: «Это ты, мерзавец?». Первое действие началось.
И сразу же захватило зал силой и остротой коллизии. В центре ее были Павел и Вера, готовившиеся к законному браку. Счастью, которое их ожидало, радовались друг Павла Петр и подруга Веры Надежда. Но с каждой репликой все различимей звучала колючая терпкая нота. Воздух стал душен. В нем ощущалось тайное чувство. Едва ли не ревность. Сперва она показалась болью, при этом совершенно естественной при неизбежности перемен в установившихся отношениях. Однако, чем дальше, тем больше сгущалось нечто зловещее и загадочное, скрытое туманной завесой. То было не только томление духа, то было еще томление плоти, и эта дуаль, соответственно, требовала психоанализа и свободы — раскрепощенность и составляла сильную сторону драматурга. В особенности кружило головы шампанское непечатного слова — оно возбуждало и молодило. Было понятно, что автор достиг высшего уровня независимости, и, причащаясь к ней, зритель испытывал закономерную благодарность.
Подколзин был также заинтригован, хотя и ощущал неуверенность.
— Какие странные отношения, — шепнул он, наклонясь к уху Дьякова.
— То ли будет, — заверил его Яков Дьяков.
Судя по плесканию рук, первое действие всем понравилось. В антракте делились впечатлениями от приобщения к сложности жизни, увиденной острым взглядом художника.
— Передохни, — сказал Дьяков Подколзину, — а я потружусь.
— Что это значит?
— То, что ты слышишь. Я здесь на работе.
Подколзин не успел удивиться. Он снова оказался один.
Страшное дело — всегда один! И появляясь в «Московском дорожнике», и в эти последние недели, когда сидел под домашним арестом, и в этом оживленном сообществе. Дьяков исчез, должно быть, жуирует, беседует в фойе со знакомыми, слушает дамские голоса — и он называет это работой! И в этот же миг увидел Дьякова, входящего в зал вместе с дивной девушкой, сразившей Подколзина наповал, все с той же Глафирой Питербарк. Подколзин едва не застонал, вновь убедившись в ее совершенстве. Сердце его неслышно выло.
В зале осталось немало зрителей. Все это были отборные люди, не спешившие ринуться в буфет. Все та же группа мужчин и дам теснилась вокруг Клары Васильевны. Все что-то наперебой говорили. Клара Васильевна слушала всех с благожелательной улыбкой, но, судя по сомкнутым губам, сама она не торопилась высказаться. Шестидесятник Маркашов стоял в проходе и, сильно жестикулируя, что-то внушал бывшей фотомодели, а ныне общественнице Чухминой. Каменноликий скуластый Портянко и оппозиционная ему Белугина на удивление мирно беседовали
— истинное искусство сближает.
Глядя на горбоносого спутника, Глафира взволнованно говорила:
— Заметили, как разорван ритм? Как необычно движется действие? Словно скачками — какая дискретность! Ничего от дисперсивной системы традиционно целостной драмы…
— Возможно, возможно, — сказал Яков Дьяков, захлебываясь своим баритоном,
— дисперсии, несомненно, досталось, однако Подколзин полагает, что пьеса латентна.
— Подколзин? Он здесь?
— Здесь, моя радость. Я у Арфеева ведь обещал, что дам вам шанс.
— Какой вы чудесный…
— Это уж точно.
— Где же он?
— Поверните головку.
Он легким кивком показал ей на ложу, в глубине ее сидел человек с руками, скрещенными на груди. Глафира Питербарк потрясенно впилась в него вспыхнувшими очами, и он ей ответил астральным взглядом.
— Скажите, — выдохнула Глафира, — а Клара Васильевна уже знает?
— Можете сами ей рассказать.
— И он говорит, что пьеса латентна?
— Именно так. В это стоит вдуматься.
Яков Дьяков выждал пяток минут, он их провел в живой беседе с культурологом Годоваловым, которому не преминул сообщить, что Подколзин считает пьесу латентной. После чего, не спеша направился к сходке вокруг Клары Васильевны и юной Глафиры Питербарк, принесшей сенсационную новость. Все, стараясь блюсти приличие, посматривали на ложу дирекции, в которой мерцал явившийся миру дотоле неведомый автор «Кнута». Глафира нашла его потусторонним, красавица Васина — непокорным, актер Арфеев его уподобил оленю, раненному стрелой. Клара Васильевна замшевым голосом задумчиво произнесла:
— В нем есть непонятная породистость, неуловимая и текучая. И эта безусловно притягивающая благородная лошадиность в облике. Напоминает ранний портрет поэта Игоря Северянина.
— Да, он породист и соковит, — авторитетно кивнул Яков Дьяков. — Наблюдательность ваша сродни ясновидению.
— Мне кажется, что он где-то не здесь. Не в театре, — сказала Клара Васильевна.
— Он всюду не здесь. Да, он томится, — невесело подтвердил Яков Дьяков. — Я уж не рад, что сюда его вытащил.
— Так он говорит, что пьеса латентна? — спросила она с неясной улыбкой.
— Да, это все, что он сказал.
Замшевый голос прошелестел:
— Кратко, но емко.
Все переглянулись.
Клара Васильевна сказала, взмахнув распахнутым черным веером:
— Дьяков, я хочу его видеть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
— Декадентка, — откликнулся Яков Дьяков.
— Так говоришь, словно это профессия.
— Профессия. Не хуже других.
— Странно, что ее имя — Глафира.
— Ничуть не странно, — сказал Яков Дьяков. — Коли фамилия — Питербарк, то имя — Глафира. Это естественно. Так достигается равновесие.
Но Подколзин уже не мог быть на уровне этой топонимической логики. Он видел только ее лицо, дышавшее предрассветной свежестью, видел сияющие глаза, длинные дымчатые ресницы, смуглые щечки — ему было ясно, что больше он на земле не жилец.
— Однако здесь и Клара Васильевна, — негромко протянул Яков Дьяков. — Подколзин, поверни свою выю, смотри в надлежащем направлении.
Подколзин с усилием оторвался от созерцания божества и увидел сухопарую даму, в которой с непонятной тревогой он усмотрел опасную двойственность — с одной стороны, совсем не скрывает почтенных лет, с другой стороны, ничто не свидетельствует о капитуляции — подтянута и в ее туалете безусловно преобладают яркие броские цвета. С одной стороны, на голове — строгий учительский пучок, Вера Засулич в осеннюю пору, с другой стороны, в этом пучке
— испанский гребень, а в пальцах — веер — нечто дразнящее и вызывающее. В особенности двоился взгляд — усталость, а вместе с тем боеготовность. Небрежность, но и охотничья цепкость. Знакомые обоих полов теснились вокруг Клары Васильевны, и в выражении их лиц Подколзин, изумясь, разглядел опять же эту чертову двойственность — они и улыбчивы и озабочены. По виду они единодумцы, а присмотреться — ждут указаний.
Он уж хотел поделиться с Дьяковым своим наблюдением, но в этот миг зал погрузился в полумрак. Все начали энергично протискиваться между рядами, спеша занять свои места, осветилась сцена. Некто спросил: «Это ты, мерзавец?». Первое действие началось.
И сразу же захватило зал силой и остротой коллизии. В центре ее были Павел и Вера, готовившиеся к законному браку. Счастью, которое их ожидало, радовались друг Павла Петр и подруга Веры Надежда. Но с каждой репликой все различимей звучала колючая терпкая нота. Воздух стал душен. В нем ощущалось тайное чувство. Едва ли не ревность. Сперва она показалась болью, при этом совершенно естественной при неизбежности перемен в установившихся отношениях. Однако, чем дальше, тем больше сгущалось нечто зловещее и загадочное, скрытое туманной завесой. То было не только томление духа, то было еще томление плоти, и эта дуаль, соответственно, требовала психоанализа и свободы — раскрепощенность и составляла сильную сторону драматурга. В особенности кружило головы шампанское непечатного слова — оно возбуждало и молодило. Было понятно, что автор достиг высшего уровня независимости, и, причащаясь к ней, зритель испытывал закономерную благодарность.
Подколзин был также заинтригован, хотя и ощущал неуверенность.
— Какие странные отношения, — шепнул он, наклонясь к уху Дьякова.
— То ли будет, — заверил его Яков Дьяков.
Судя по плесканию рук, первое действие всем понравилось. В антракте делились впечатлениями от приобщения к сложности жизни, увиденной острым взглядом художника.
— Передохни, — сказал Дьяков Подколзину, — а я потружусь.
— Что это значит?
— То, что ты слышишь. Я здесь на работе.
Подколзин не успел удивиться. Он снова оказался один.
Страшное дело — всегда один! И появляясь в «Московском дорожнике», и в эти последние недели, когда сидел под домашним арестом, и в этом оживленном сообществе. Дьяков исчез, должно быть, жуирует, беседует в фойе со знакомыми, слушает дамские голоса — и он называет это работой! И в этот же миг увидел Дьякова, входящего в зал вместе с дивной девушкой, сразившей Подколзина наповал, все с той же Глафирой Питербарк. Подколзин едва не застонал, вновь убедившись в ее совершенстве. Сердце его неслышно выло.
В зале осталось немало зрителей. Все это были отборные люди, не спешившие ринуться в буфет. Все та же группа мужчин и дам теснилась вокруг Клары Васильевны. Все что-то наперебой говорили. Клара Васильевна слушала всех с благожелательной улыбкой, но, судя по сомкнутым губам, сама она не торопилась высказаться. Шестидесятник Маркашов стоял в проходе и, сильно жестикулируя, что-то внушал бывшей фотомодели, а ныне общественнице Чухминой. Каменноликий скуластый Портянко и оппозиционная ему Белугина на удивление мирно беседовали
— истинное искусство сближает.
Глядя на горбоносого спутника, Глафира взволнованно говорила:
— Заметили, как разорван ритм? Как необычно движется действие? Словно скачками — какая дискретность! Ничего от дисперсивной системы традиционно целостной драмы…
— Возможно, возможно, — сказал Яков Дьяков, захлебываясь своим баритоном,
— дисперсии, несомненно, досталось, однако Подколзин полагает, что пьеса латентна.
— Подколзин? Он здесь?
— Здесь, моя радость. Я у Арфеева ведь обещал, что дам вам шанс.
— Какой вы чудесный…
— Это уж точно.
— Где же он?
— Поверните головку.
Он легким кивком показал ей на ложу, в глубине ее сидел человек с руками, скрещенными на груди. Глафира Питербарк потрясенно впилась в него вспыхнувшими очами, и он ей ответил астральным взглядом.
— Скажите, — выдохнула Глафира, — а Клара Васильевна уже знает?
— Можете сами ей рассказать.
— И он говорит, что пьеса латентна?
— Именно так. В это стоит вдуматься.
Яков Дьяков выждал пяток минут, он их провел в живой беседе с культурологом Годоваловым, которому не преминул сообщить, что Подколзин считает пьесу латентной. После чего, не спеша направился к сходке вокруг Клары Васильевны и юной Глафиры Питербарк, принесшей сенсационную новость. Все, стараясь блюсти приличие, посматривали на ложу дирекции, в которой мерцал явившийся миру дотоле неведомый автор «Кнута». Глафира нашла его потусторонним, красавица Васина — непокорным, актер Арфеев его уподобил оленю, раненному стрелой. Клара Васильевна замшевым голосом задумчиво произнесла:
— В нем есть непонятная породистость, неуловимая и текучая. И эта безусловно притягивающая благородная лошадиность в облике. Напоминает ранний портрет поэта Игоря Северянина.
— Да, он породист и соковит, — авторитетно кивнул Яков Дьяков. — Наблюдательность ваша сродни ясновидению.
— Мне кажется, что он где-то не здесь. Не в театре, — сказала Клара Васильевна.
— Он всюду не здесь. Да, он томится, — невесело подтвердил Яков Дьяков. — Я уж не рад, что сюда его вытащил.
— Так он говорит, что пьеса латентна? — спросила она с неясной улыбкой.
— Да, это все, что он сказал.
Замшевый голос прошелестел:
— Кратко, но емко.
Все переглянулись.
Клара Васильевна сказала, взмахнув распахнутым черным веером:
— Дьяков, я хочу его видеть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24