Они не поверят и ортопеду, который на этом собаку съел.
— Ты завидуешь молодым людям?
— Чему тут завидовать? Стоит лишь вспомнить этот весенний дебют биографии
— сразу же начинает тошнить. Взвинчен, издерган, тебе все желанно и все недоступно. Скверный сезон!
— А есть хорошее время?
— Бог знает, — Ромин потер пальцами лоб. — То хорошее, где нас нет. Надо это понять без страха.
— Твой Сенека, — сказал Авенир Ильич, — уверял, что в страхе свершают подвиги.
— Рад, что ты освежил его в памяти, — Ромин кивнул, — мне это зачтется. Ну, не темней лицом, дай похвастать. Но Сенека сказал: «Оборви, где хочешь, лишь бы развязка была хороша». И сделал это вполне бесстрашно.
Авенир Ильич медленно проговорил:
— Понимаю, что мы тебе опостылели. Но это ведь внешние неудобства. Нет ли помехи в тебе самом?
— Хороший вопрос. Есть, есть помеха. И я тебе о ней говорил. Сковорода моя без перерыва разогревается на огне. С младых ногтей — вынь да положь. Нетерпеливый человек, существующий по законам терпения. Такое раздвоение духа не остается безнаказанным. Однажды котел должен взорваться.
— Это догадка или угроза? — Авенир Ильич усмехнулся.
— Еще один хороший вопрос.
— Не вижу тут ничего хорошего. Сидишь себе напротив меня, поглаживаешь чело перстом и выдаешь вторые планы.
— Вспомнишь меня по знакомому жесту, — с чувством продекламировал Ромин, — как вспоминают забытый сюжет, перечитывая начальные строки.
— Просто невыносимо красиво. Просится в текст.
— Дарю тебе.
— Щедрость короля. И не жалко?
Ромин ответил вполне серьезно:
— Врать не стану, не без того. Каждый беллетрист копит впрок. Но сколько ж копить и будет ли прок? Пианство работы, пианство жизни — и то и другое не бесконечно.
— Скажи еще про урну с золой. Становится опасной привычкой. Ты не думал, что эту заупокойщину можно накликать себе на голову?
— Думал. Не раз. Не стоит бояться. Сказано умным человеком: приходит некий день, и вес смерти оказывается выше веса жизни.
— Хотел бы знать, какими весами он пользовался? — спросил Авенир Ильич.
— Хотел бы знать, на кого ты злишься — на него или на меня? — невесело откликнулся Ромин. — В общем-то, обыкновенное дело. Однажды перестаешь генерировать и — что еще хуже — хотеть перемен. Знаешь, что если завтрашний день будет походить на сегодняшний, как однояйцовый близнец, то это недюжинное везение. Но знать это все равно, что знать, что ты болен неизлечимой болезнью. Мир не может тебе ничего предложить даже по бросовой цене. Это вот «ничего» и есть та самая последняя гирька. Нужно только поймать мгновение, когда весы от нее качнутся. Нет, никогда не уразумею этой тоски по долголетию. Только подумать, сколько дерьма в нас скапливается за долгие годы.
— Спасибо, — сказал Авенир Ильич.
— АИ, опусти свой римский клюв, я говорю о себе нелюбимом. Когда ископытят да отметелят, много чего в тебе отложится.
— Зачем ты все это говоришь? — пробормотал Авенир Ильич. — Я знаю, что у тебя за душой.
— Душа, возможно, красноречива, да мир безмолвен, — Ромин вздохнул. — Действительно, занятная вещь. Сидишь не в окопе, а за столом, не ловишь бандитов, не режешь внутренности, но нет более отважного дела, более мужского призвания, чем эта литература, если, — он выразительно помолчал, — это серьезная литература.
Вот так постоянно, начнет во здравие, а кончит двусмысленностью, по-мефистофельски многозначительной оговоркой. «Если»… В этом «если» — вся суть! Дорого бы дал Авенир Ильич, чтоб узнать, как относится к нему это «если».
И словно расслышав — в который раз! — его досаду, Ромин сказал:
— Смиримся, гордец-человек, смиримся. Не то уподобимся мудрецам, превращающим козью мочу в бензин. Все ищем зодиакальный смысл там, где кругом одна бессмыслица. Причем — непролазная и безвылазная. Послушай! — Он неожиданно фыркнул. — Я тут сегодня родил стишки. Хочешь послушать?
— К твоим услугам.
— Коротенькие. Устать не успеешь.
Ромин полуприкрыл глаза и, чуть нараспев, изменившимся голосом, стал выталкивать строку за строкой:
— Картавый говорок ручья. Пустынно. Ветер легче вздоха. Земля ничья, душа ничья. Неузнаваема эпоха. Чей этот мир? Чей срок сейчас — Приветствия или прощанья? Проклятье провожает нас Или встречает Обещанье? Последний год иль Первый год? Кто люди — старцы или дети? Не то мы — Утренний Восход, Не то мы — память о планете.
Авенир Ильич покачал головой:
— Не то предвестье, не то апокалипсис. Во всяком случае, с настроением.
— Черт его разберет, что тут вышло! — Ромин поднялся и направился к двери.
— Сходим куда-нибудь. Я приглашаю. Последняя копейка, греми орлом!
Эта мучительная встреча, в сущности, оказалась последней. Два-три телефонных разговора, два-три случайных пересечения были, естественно, не в счет. А дальше последовали события, которые так и не нашли какого-то внятного объяснения.
Однажды Ромин куда-то исчез, потом наконец был обнаружен — неясная, непонятная смерть при неустановленных обстоятельствах. Сперва Авенир Ильич был вызван на предмет идентификации личности, потом состоялось захоронение. Сезон был глухой, конец июля, жарища выгнала из Москвы едва ли не всех общих знакомых. Авенир Ильич хмуро подумал, что Ромину все-таки удалось втравить его в эту процедуру. Вот он стоит с этой урной в руках, не то собеседник, не то приятель — более теплых определений он не дождался, не удостоился. «И все же я один здесь стою», — он усмехнулся про себя со странным, смутившим его ощущеньем не то злорадства, не то облегчения. Но то был лишь мгновенный ожог. Сразу же стало тоскливо и пусто.
Борис Борисович Львин, еще больше сутулясь — тяжесть свалившейся ответственности окончательно его придавила, — напомнил, что если утрата Ромина для всех — это горе нашей словесности, то для Авенира Ильича — глубокая личная трагедия, незаживающая рана. И перед тем, как дать ему слово, хочется по-человечески выразить и благодарность за то, что он здесь, и самое искреннее сочувствие.
Авенир Ильич взглянул на собравшихся. Вика и Нинель Алексеевна пригорюнились, Милица Антоновна скорбно поджала бледные губы. Тобольский сидел с напряженным лицом, казалось, что он вот-вот расплачется. Сермягин ласкал ушную мочку, лицо его выражало преданность. Молодые филологи приготовились слушать. Все, кто сидел за длинным столом, смотрели с торжественным ожиданием. Плотный мужчина с короткой стрижкой благожелательно лучился. Бурский и тут нашел, как в столовой, укромное местечко в сторонке. Взгляд его был неподвижен и мрачен. А Роза со странной озабоченностью смотрела на боковую стену, как будто различая на ней не видимые никому письмена.
О чем бы я сейчас мог сказать? — невольно подумалось ему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
— Ты завидуешь молодым людям?
— Чему тут завидовать? Стоит лишь вспомнить этот весенний дебют биографии
— сразу же начинает тошнить. Взвинчен, издерган, тебе все желанно и все недоступно. Скверный сезон!
— А есть хорошее время?
— Бог знает, — Ромин потер пальцами лоб. — То хорошее, где нас нет. Надо это понять без страха.
— Твой Сенека, — сказал Авенир Ильич, — уверял, что в страхе свершают подвиги.
— Рад, что ты освежил его в памяти, — Ромин кивнул, — мне это зачтется. Ну, не темней лицом, дай похвастать. Но Сенека сказал: «Оборви, где хочешь, лишь бы развязка была хороша». И сделал это вполне бесстрашно.
Авенир Ильич медленно проговорил:
— Понимаю, что мы тебе опостылели. Но это ведь внешние неудобства. Нет ли помехи в тебе самом?
— Хороший вопрос. Есть, есть помеха. И я тебе о ней говорил. Сковорода моя без перерыва разогревается на огне. С младых ногтей — вынь да положь. Нетерпеливый человек, существующий по законам терпения. Такое раздвоение духа не остается безнаказанным. Однажды котел должен взорваться.
— Это догадка или угроза? — Авенир Ильич усмехнулся.
— Еще один хороший вопрос.
— Не вижу тут ничего хорошего. Сидишь себе напротив меня, поглаживаешь чело перстом и выдаешь вторые планы.
— Вспомнишь меня по знакомому жесту, — с чувством продекламировал Ромин, — как вспоминают забытый сюжет, перечитывая начальные строки.
— Просто невыносимо красиво. Просится в текст.
— Дарю тебе.
— Щедрость короля. И не жалко?
Ромин ответил вполне серьезно:
— Врать не стану, не без того. Каждый беллетрист копит впрок. Но сколько ж копить и будет ли прок? Пианство работы, пианство жизни — и то и другое не бесконечно.
— Скажи еще про урну с золой. Становится опасной привычкой. Ты не думал, что эту заупокойщину можно накликать себе на голову?
— Думал. Не раз. Не стоит бояться. Сказано умным человеком: приходит некий день, и вес смерти оказывается выше веса жизни.
— Хотел бы знать, какими весами он пользовался? — спросил Авенир Ильич.
— Хотел бы знать, на кого ты злишься — на него или на меня? — невесело откликнулся Ромин. — В общем-то, обыкновенное дело. Однажды перестаешь генерировать и — что еще хуже — хотеть перемен. Знаешь, что если завтрашний день будет походить на сегодняшний, как однояйцовый близнец, то это недюжинное везение. Но знать это все равно, что знать, что ты болен неизлечимой болезнью. Мир не может тебе ничего предложить даже по бросовой цене. Это вот «ничего» и есть та самая последняя гирька. Нужно только поймать мгновение, когда весы от нее качнутся. Нет, никогда не уразумею этой тоски по долголетию. Только подумать, сколько дерьма в нас скапливается за долгие годы.
— Спасибо, — сказал Авенир Ильич.
— АИ, опусти свой римский клюв, я говорю о себе нелюбимом. Когда ископытят да отметелят, много чего в тебе отложится.
— Зачем ты все это говоришь? — пробормотал Авенир Ильич. — Я знаю, что у тебя за душой.
— Душа, возможно, красноречива, да мир безмолвен, — Ромин вздохнул. — Действительно, занятная вещь. Сидишь не в окопе, а за столом, не ловишь бандитов, не режешь внутренности, но нет более отважного дела, более мужского призвания, чем эта литература, если, — он выразительно помолчал, — это серьезная литература.
Вот так постоянно, начнет во здравие, а кончит двусмысленностью, по-мефистофельски многозначительной оговоркой. «Если»… В этом «если» — вся суть! Дорого бы дал Авенир Ильич, чтоб узнать, как относится к нему это «если».
И словно расслышав — в который раз! — его досаду, Ромин сказал:
— Смиримся, гордец-человек, смиримся. Не то уподобимся мудрецам, превращающим козью мочу в бензин. Все ищем зодиакальный смысл там, где кругом одна бессмыслица. Причем — непролазная и безвылазная. Послушай! — Он неожиданно фыркнул. — Я тут сегодня родил стишки. Хочешь послушать?
— К твоим услугам.
— Коротенькие. Устать не успеешь.
Ромин полуприкрыл глаза и, чуть нараспев, изменившимся голосом, стал выталкивать строку за строкой:
— Картавый говорок ручья. Пустынно. Ветер легче вздоха. Земля ничья, душа ничья. Неузнаваема эпоха. Чей этот мир? Чей срок сейчас — Приветствия или прощанья? Проклятье провожает нас Или встречает Обещанье? Последний год иль Первый год? Кто люди — старцы или дети? Не то мы — Утренний Восход, Не то мы — память о планете.
Авенир Ильич покачал головой:
— Не то предвестье, не то апокалипсис. Во всяком случае, с настроением.
— Черт его разберет, что тут вышло! — Ромин поднялся и направился к двери.
— Сходим куда-нибудь. Я приглашаю. Последняя копейка, греми орлом!
Эта мучительная встреча, в сущности, оказалась последней. Два-три телефонных разговора, два-три случайных пересечения были, естественно, не в счет. А дальше последовали события, которые так и не нашли какого-то внятного объяснения.
Однажды Ромин куда-то исчез, потом наконец был обнаружен — неясная, непонятная смерть при неустановленных обстоятельствах. Сперва Авенир Ильич был вызван на предмет идентификации личности, потом состоялось захоронение. Сезон был глухой, конец июля, жарища выгнала из Москвы едва ли не всех общих знакомых. Авенир Ильич хмуро подумал, что Ромину все-таки удалось втравить его в эту процедуру. Вот он стоит с этой урной в руках, не то собеседник, не то приятель — более теплых определений он не дождался, не удостоился. «И все же я один здесь стою», — он усмехнулся про себя со странным, смутившим его ощущеньем не то злорадства, не то облегчения. Но то был лишь мгновенный ожог. Сразу же стало тоскливо и пусто.
Борис Борисович Львин, еще больше сутулясь — тяжесть свалившейся ответственности окончательно его придавила, — напомнил, что если утрата Ромина для всех — это горе нашей словесности, то для Авенира Ильича — глубокая личная трагедия, незаживающая рана. И перед тем, как дать ему слово, хочется по-человечески выразить и благодарность за то, что он здесь, и самое искреннее сочувствие.
Авенир Ильич взглянул на собравшихся. Вика и Нинель Алексеевна пригорюнились, Милица Антоновна скорбно поджала бледные губы. Тобольский сидел с напряженным лицом, казалось, что он вот-вот расплачется. Сермягин ласкал ушную мочку, лицо его выражало преданность. Молодые филологи приготовились слушать. Все, кто сидел за длинным столом, смотрели с торжественным ожиданием. Плотный мужчина с короткой стрижкой благожелательно лучился. Бурский и тут нашел, как в столовой, укромное местечко в сторонке. Взгляд его был неподвижен и мрачен. А Роза со странной озабоченностью смотрела на боковую стену, как будто различая на ней не видимые никому письмена.
О чем бы я сейчас мог сказать? — невольно подумалось ему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18