И ничто тут не было преувеличено: ведь и в жизни случается, что крошечные ключики заставляют людей проделывать такие штуки, на какие не способна ни одна игрушка.
Окруженные всеми этими предметами, Калеб с дочерью сидели за работой. Слепая девушка шила платье для куклы, Калеб красил восьмиоконный фасад красивого особняка и вставлял стекла в его окна.
Забота, наложившая свой отпечаток на морщинистое лицо Калеба, его сосредоточенный и отсутствующий вид были бы под стать какому-нибудь алхимику или ученому, углубившемуся в дебри науки, и, на первый взгляд, представляли странный контраст с его занятием и окружающими его безделушками. Но безделушки, когда их изобретают и выделывают ради хлеба насущного, имеют очень важное значение. К тому же, я не берусь утверждать, что, будь Калеб министром двора, или членом парламента, или юристом, или даже крупным спекулянтом, он имел бы дело с менее нелепыми игрушками; но те игрушки вряд ли были бы такими же безобидными, как эти.
– Так, значит, отец, ты вчера вечером ходил по дождю в своем красивом новом пальто? – сказала дочь Калеба.
– Да, в моем красивом новом пальто, – ответил Калеб, бросив взгляд на протянутую веревку; описанное выше холщовое одеяние было аккуратно развешено на. ней для просушки.
– Как я рада, что ты заказал его, отец!
– И такому хорошему портному! – сказал Калеб. – Это самый модный портной. Для меня пальто даже слишком хорошо.
Слепая девушка оторвалась от работы и радостно засмеялась.
– Слишком хорошо, отец! Что может быть слишком хорошо для тебя?
– Мне почти стыдно носить это пальто, – продолжал Калеб, следя за тем, какое впечатление производят на нее эти слова и как светлеет от них ее лицо. – Ведь когда я слышу, как мальчишки и вообще разные люди говорят у меня за спиной: «Глядите! Вот так щеголь!», я прямо не знаю куда деваться. А вчера вечером от меня не отставал какой-то нищий. Я ему говорю, что я сам бедный человек, а он говорит: «Нет, ваша честь, не извольте так говорить, ваша честь!» Я чуть со стыда не сгорел. Почувствовал, что не имею права носить такое пальто.
Счастливая слепая девушка! Как ей было весело, в какой восторг она пришла!
– Я тебя вижу, отец, – сказала она, сжимая руки, – вижу так же ясно, как если бы у меня были зрячие глаза; но когда ты со мной, они мне не нужны. Синее пальто…
– Ярко-синее, – сказал Калеб.
– Да, да! Ярко-синее! – воскликнула девушка, поднимая сияющее личико. – Оно, кажется, того же цвета, что и небо! Ты уже говорил мне, что небо – оно синее! Ярко-синее пальто…
– Широкое, сидит свободно, – ввернул Калеб.
– Да! Широкое, сидит свободно! – вскричала слепая девушка, смеясь от всего сердца. – А у тебя, милый отец, веселые глаза, улыбающееся лицо, легкая походка, темные волосы, и в этом пальто ты выглядишь таким молодым и красивым!
– Ну, полно, полно, – сказал Калеб, – еще немного, и я возгоржусь.
– По-моему, ты уже возгордился! – воскликнула слепая девушка, в полном восторге показывая на него пальцем. – Знаю я тебя, отец! Ха-ха-ха! Я тебя уже раскусила!
Как резко отличался образ, живший в ее душе, от того Калеба, который сейчас смотрел на нее! Она назвала его походку легкой. В этом она была права. Много лет он ни разу не переступал этого порога свойственным ему медлительным шагом, но старался изменить походку ради нее; и ни разу, даже когда на сердце у него было очень тяжко, не забыл он, что нужно ступать легко, чтобы вселить в нее бодрость и мужество!
Кто знает, так это было или нет, но мне кажется, что растерянный, отсутствующий вид Калеба отчасти объяснялся тем, что старик, движимый любовью к своей слепой дочери, мало-помалу совсем отучился видеть все – в том числе и себя – таким, каким оно выглядело на самом деле. Да и как было этому маленькому человеку не запутаться, если он уже столько лет старался предать забвению собственный свой облик, а с ним – истинный облик окружающих предметов?
– Ну, готово! – сказал Калеб, отступив шага на два, чтобы лучше оценить свое произведение. – Так же похож на настоящий дом, как дюжина полупенсов на один шестипенсовик. Какая жалость, что весь фасад откидывается сразу! Вот если бы в доме была лестница и настоящие двери из комнаты в комнату! Но то-то и худо в моем любимом деле – я постоянно заблуждаюсь и надуваю сам себя.
– Ты говоришь очень тихо. Ты не устал, отец?
– Устал? – подхватил Калеб, внезапно оживляясь. – С чего мне уставать, Берта? Я в жизни не знал усталости. Что это за штука?
Желая еще сильнее подчеркнуть свои слова, он удержался от невольного подражания двум поясным статуэткам, которые потягивались и зевали на каминной полке и чье тело, от пояса и выше, казалось, вечно пребывает в состоянии полного изнеможения, и стал напевать песенку. Это была застольная песня – что-то насчет «пенного кубка». Старик пел ее с напускной лихостью, и от этого лицо его казалось еще более изнуренным и озабоченным.
– Как! Да вы, оказывается, поете? – проговорил Теклтон, просовывая голову в дверь. – Валяйте дальше! А вот я петь не умею.
Никто и не заподозрил бы этого. Лицо у него было, что называется, отнюдь не лицом певца.
– Я не могу позволить себе петь, – сказал Теклтон, – но очень рад, что вы можете. Надеюсь, вы можете также позволить себе работать. Но вряд ли хватит времени на то и на другое, сдается мне.
– Если бы ты только видела, Берта, как он мне подмигивает! – прошептал Калеб. – Ну и шутник! Кто его не знает, подумает, что он это всерьез… ведь правда?
Слепая девушка улыбнулась и кивнула.
– Говорят, если птица может петь, но не хочет, ее надо заставить петь, – проворчал Теклтон. – А что прикажете делать с совой, которая не умеет петь – да и незачем ей петь, – а все-таки поет? Может, заставить ее делать что-нибудь другое?
– С каким видом он мне сейчас подмигивает! – шепнул Калеб дочери. – Сил нет!
– Он всегда весел и оживлен, когда он с нами! – воскликнула Берта, улыбаясь.
– Ах, и вы здесь, вот как? – отозвался Теклтон. – Несчастная идиотка!
Он в самом деле считал ее идиоткой, основываясь на том – не знаю только, сознательно или бессознательно, – что она его любила.
– Так! Ну, раз уж вы здесь, как поживаете? – буркнул Теклтон.
– Ах, отлично; очень хорошо! Я так счастлива, что даже вы не могли бы пожелать мне большего счастья. Я ведь знаю – вы бы весь мир сделали счастливым, будь это в вашей власти.
– Несчастная идиотка, – пробормотал Теклтон. – Ни проблеска разума! Ни малейшего!
Слепая девушка взяла его руку и поцеловала; задержала ее на мгновение в своих руках и, прежде чем выпустить, нежно прикоснулась к ней щекой. В этом движении было столько невыразимой любви, столько горячей благодарности, что даже Теклтон был слегка тронут, и проворчал чуть мягче, чем обычно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Окруженные всеми этими предметами, Калеб с дочерью сидели за работой. Слепая девушка шила платье для куклы, Калеб красил восьмиоконный фасад красивого особняка и вставлял стекла в его окна.
Забота, наложившая свой отпечаток на морщинистое лицо Калеба, его сосредоточенный и отсутствующий вид были бы под стать какому-нибудь алхимику или ученому, углубившемуся в дебри науки, и, на первый взгляд, представляли странный контраст с его занятием и окружающими его безделушками. Но безделушки, когда их изобретают и выделывают ради хлеба насущного, имеют очень важное значение. К тому же, я не берусь утверждать, что, будь Калеб министром двора, или членом парламента, или юристом, или даже крупным спекулянтом, он имел бы дело с менее нелепыми игрушками; но те игрушки вряд ли были бы такими же безобидными, как эти.
– Так, значит, отец, ты вчера вечером ходил по дождю в своем красивом новом пальто? – сказала дочь Калеба.
– Да, в моем красивом новом пальто, – ответил Калеб, бросив взгляд на протянутую веревку; описанное выше холщовое одеяние было аккуратно развешено на. ней для просушки.
– Как я рада, что ты заказал его, отец!
– И такому хорошему портному! – сказал Калеб. – Это самый модный портной. Для меня пальто даже слишком хорошо.
Слепая девушка оторвалась от работы и радостно засмеялась.
– Слишком хорошо, отец! Что может быть слишком хорошо для тебя?
– Мне почти стыдно носить это пальто, – продолжал Калеб, следя за тем, какое впечатление производят на нее эти слова и как светлеет от них ее лицо. – Ведь когда я слышу, как мальчишки и вообще разные люди говорят у меня за спиной: «Глядите! Вот так щеголь!», я прямо не знаю куда деваться. А вчера вечером от меня не отставал какой-то нищий. Я ему говорю, что я сам бедный человек, а он говорит: «Нет, ваша честь, не извольте так говорить, ваша честь!» Я чуть со стыда не сгорел. Почувствовал, что не имею права носить такое пальто.
Счастливая слепая девушка! Как ей было весело, в какой восторг она пришла!
– Я тебя вижу, отец, – сказала она, сжимая руки, – вижу так же ясно, как если бы у меня были зрячие глаза; но когда ты со мной, они мне не нужны. Синее пальто…
– Ярко-синее, – сказал Калеб.
– Да, да! Ярко-синее! – воскликнула девушка, поднимая сияющее личико. – Оно, кажется, того же цвета, что и небо! Ты уже говорил мне, что небо – оно синее! Ярко-синее пальто…
– Широкое, сидит свободно, – ввернул Калеб.
– Да! Широкое, сидит свободно! – вскричала слепая девушка, смеясь от всего сердца. – А у тебя, милый отец, веселые глаза, улыбающееся лицо, легкая походка, темные волосы, и в этом пальто ты выглядишь таким молодым и красивым!
– Ну, полно, полно, – сказал Калеб, – еще немного, и я возгоржусь.
– По-моему, ты уже возгордился! – воскликнула слепая девушка, в полном восторге показывая на него пальцем. – Знаю я тебя, отец! Ха-ха-ха! Я тебя уже раскусила!
Как резко отличался образ, живший в ее душе, от того Калеба, который сейчас смотрел на нее! Она назвала его походку легкой. В этом она была права. Много лет он ни разу не переступал этого порога свойственным ему медлительным шагом, но старался изменить походку ради нее; и ни разу, даже когда на сердце у него было очень тяжко, не забыл он, что нужно ступать легко, чтобы вселить в нее бодрость и мужество!
Кто знает, так это было или нет, но мне кажется, что растерянный, отсутствующий вид Калеба отчасти объяснялся тем, что старик, движимый любовью к своей слепой дочери, мало-помалу совсем отучился видеть все – в том числе и себя – таким, каким оно выглядело на самом деле. Да и как было этому маленькому человеку не запутаться, если он уже столько лет старался предать забвению собственный свой облик, а с ним – истинный облик окружающих предметов?
– Ну, готово! – сказал Калеб, отступив шага на два, чтобы лучше оценить свое произведение. – Так же похож на настоящий дом, как дюжина полупенсов на один шестипенсовик. Какая жалость, что весь фасад откидывается сразу! Вот если бы в доме была лестница и настоящие двери из комнаты в комнату! Но то-то и худо в моем любимом деле – я постоянно заблуждаюсь и надуваю сам себя.
– Ты говоришь очень тихо. Ты не устал, отец?
– Устал? – подхватил Калеб, внезапно оживляясь. – С чего мне уставать, Берта? Я в жизни не знал усталости. Что это за штука?
Желая еще сильнее подчеркнуть свои слова, он удержался от невольного подражания двум поясным статуэткам, которые потягивались и зевали на каминной полке и чье тело, от пояса и выше, казалось, вечно пребывает в состоянии полного изнеможения, и стал напевать песенку. Это была застольная песня – что-то насчет «пенного кубка». Старик пел ее с напускной лихостью, и от этого лицо его казалось еще более изнуренным и озабоченным.
– Как! Да вы, оказывается, поете? – проговорил Теклтон, просовывая голову в дверь. – Валяйте дальше! А вот я петь не умею.
Никто и не заподозрил бы этого. Лицо у него было, что называется, отнюдь не лицом певца.
– Я не могу позволить себе петь, – сказал Теклтон, – но очень рад, что вы можете. Надеюсь, вы можете также позволить себе работать. Но вряд ли хватит времени на то и на другое, сдается мне.
– Если бы ты только видела, Берта, как он мне подмигивает! – прошептал Калеб. – Ну и шутник! Кто его не знает, подумает, что он это всерьез… ведь правда?
Слепая девушка улыбнулась и кивнула.
– Говорят, если птица может петь, но не хочет, ее надо заставить петь, – проворчал Теклтон. – А что прикажете делать с совой, которая не умеет петь – да и незачем ей петь, – а все-таки поет? Может, заставить ее делать что-нибудь другое?
– С каким видом он мне сейчас подмигивает! – шепнул Калеб дочери. – Сил нет!
– Он всегда весел и оживлен, когда он с нами! – воскликнула Берта, улыбаясь.
– Ах, и вы здесь, вот как? – отозвался Теклтон. – Несчастная идиотка!
Он в самом деле считал ее идиоткой, основываясь на том – не знаю только, сознательно или бессознательно, – что она его любила.
– Так! Ну, раз уж вы здесь, как поживаете? – буркнул Теклтон.
– Ах, отлично; очень хорошо! Я так счастлива, что даже вы не могли бы пожелать мне большего счастья. Я ведь знаю – вы бы весь мир сделали счастливым, будь это в вашей власти.
– Несчастная идиотка, – пробормотал Теклтон. – Ни проблеска разума! Ни малейшего!
Слепая девушка взяла его руку и поцеловала; задержала ее на мгновение в своих руках и, прежде чем выпустить, нежно прикоснулась к ней щекой. В этом движении было столько невыразимой любви, столько горячей благодарности, что даже Теклтон был слегка тронут, и проворчал чуть мягче, чем обычно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27