Был у нее еще рассказ о привидении одной молодой особы, которое вылезало из-под стеклянного колпака и приставало к другой молодой особе до тех пор, пока та, другая, не расспросила его и не узнала, что кости первой (бог ты мой, подумать только, до чего она была привередлива со своими костями!) похоронены под этим стеклянным колпаком, тогда как ей хотелось бы, чтоб их предали земле где-то в другом месте, со всеми почестями, какие можно получить на сумму до двадцати четырех фунтов и десяти шиллингов. У меня были свои особые причины подвергнуть сомнению этот рассказ, ибо у нас в доме тоже были стеклянные колпаки, и в противном случае ничто не могло бы избавить меня от нашествия молодых особ, каждая из которых будет требовать, чтоб я устроил ей похороны на сумму до двадцати четырех фунтов и десяти шиллингов, тогда как я получал всего два пенса в неделю. Но моя безжалостная нянька лишила мои слабые ножки всякой опоры, объявив, что другая молодая особа — это она сама, и не мог же я ей сказать: «Я вам не верю». Это было просто невозможно.
Таковы несколько путешествий не по торговым делам, которые я вынужден был предпринять против своей воли, когда был очень молодым и несмышленым. По правде говоря, что касается последней их части, то совсем недавно — раз уж я об этом вспомнил — меня с серьезным видом попросили снова их предпринять.
XVI. Лондонская Аркадия
Нынешней осенью мне захотелось предаться одиноким размышлениям, и я на шесть недель снял квартиру в наименее людной части Англии — одним словом, в Лондоне.
Место, в котором я уединился, именуется Бонд-стрит. Из этого тихого уголка я совершал паломничества в окрестную глушь и бродил по бесконечным пространствам Великой пустыни. Тоска одиночества уже миновала, подавленность и уныние побеждены, и я наслаждаюсь тем ощущением свободы и чувствую, как во мне просыпается та скрытая первобытная дикость, которую (вообще-то говоря, слишком часто) замечали путешественники.
Квартиру я снимаю у шляпника — у моего собственного шляпника. После того как в течение многих недель он не выставлял в своих окнах ничего кроме широкополых шляп для морских курортов, охотничьих шапок и разнообразных непромокаемых капюшонов для болотистой и горной местности, он нахлобучил на членов своей семьи столько этого товара, сколько могло удержаться у них на головах, и увез их на остров Тэнет. Один только молодой приказчик — и притом совершенно один — остался в лавке. Молодой человек загасил огонь, на котором греются утюги, и, не считая присущего ему чувства долга, я не вижу причины, почему он ежедневно открывает ставни.
К счастью и для себя и для своей страны, молодой приказчик принадлежит к добровольному ополчению, — прежде всего к счастью для самого себя, потому что иначе, мне думается, он впал бы в хроническую меланхолию, ибо жить среди шляп и не видеть голов, которым они пришлись бы впору, испытание, бесспорно, немалое. Но наш молодой человек, коего поддерживают строевые учения и постоянная забота о форменном плюмаже (нет нужды говорить, что, будучи шляпником, он зачислен в часть, носящую петушиные перья), полон самоотречения и не сетует на судьбу. По субботам, когда он запирает лавку раньше обычного и надевает бриджи, он даже весел. Мне непременно хочется с благодарностью упомянуть здесь о нем, потому что он составлял мне компанию в течение многих мирных часов. У моего шляпника за прилавком стоит конторка, огороженная вроде аналоя причетника в церкви. Я запираюсь в этом укромном уголке, чтобы поразмыслить там после завтрака. В эти часы я вижу, как молодой приказчик старательнейшим образом заряжает воображаемое ружье и открывает смертоносный и сокрушительный огонь по неприятелю. Я публично благодарю приказчика за его общество и за его патриотизм.
Простой образ жизни, который я веду, и мирное окружение побуждают меня вставать спозаранок. Я всовываю ноги в шлепанцы и прогуливаюсь по тротуару. Идиллическое чувство охватывает человека, когда он вдыхает свежий воздух необитаемого города и улавливает что-то пастушеское в немногочисленных молочницах, которые разносят молоко в таких малых количествах, что, если б кто и надумал его разбавлять, это было бы вовсе не выгодно. Большой спрос на молоко, а также соблазн, который представляют меловые холмы на многолюдном морском берегу, пагубно влияют там на качество молока. В лондонской Аркадии я получаю его прямо из-под коровы.
Аркадская простота, в которой пребывает наша столица в этот осенний золотой век, и бесхитростность ее обычаев сделали ее для меня совсем новой. В нескольких сотнях ярдов от моего убежища находится дом одного моего друга, который держит великолепнейшего дворецкого. До вчерашнего дня я ни разу не видел его иначе как облаченным в сюртук тончайшего черного сукна. До вчерашнего дня я ни разу не видел, чтобы он вышел из своей роли, и ни разу наружность этого лучшего из дворецких не выдавала каких-либо иных его помыслов, кроме как направленных к вящей славе своего хозяина и его друзей. Вчера утром, прогуливаясь в шлепанцах возле дома, столпом и украшением коего он является (дом сейчас пуст, и окна его закрыты ставнями), я встретил его, тоже в шлепанцах, в одноцветном охотничьем костюме, в соломенной шляпе с низкой тульей и с утренней сигарой во рту. Он почувствовал, что прежде мы встречались в жизни иной и теперь обретаемся в новых сферах. Тактично и мудро он прошел мимо, не узнав меня. Под мышкой у него была утренняя газета, и вскоре я увидел, как он сидит на перилах в виду прелестного открытого ландшафта Риджент-стрит и с удовольствием просматривает газету под солнцем, с каждой минутой припекающим все жарче.
Мой хозяин увез на просолку всех своих домочадцев, и меня обслуживала пожилая женщина с хроническим насморком, которая каждый вечер, в половине десятого, когда начинало смеркаться, впускала с улицы в дверь тощего седого старика, коего я ни разу не видел отдельно от пинты выдохшегося пива в оловянной кружке. Этот тощий седой старик — ее муж, и супруги удручены сознанием, что они не вправе появляться на поверхности земли. Они вылезают из какой-то норы, когда Лондон пустеет, и снова в нее заползают, когда в него возвращаются жители. В тот самый вечер, когда я вступил здесь в права владельца, они появились перед моими глазами с пинтой выдохшегося пива и постелью, завязанной в узел. Старик очень немощен, и, как мне показалось, он кубарем спустил свой узел по ступенькам кухонной лестницы и сам кувырком полетел вслед за ним. Они разостлали постель в самой дальней и самой низкой части подвала и пропахли постелью, ибо у них не было другого имущества, кроме постели, исключая, быть может, сыра, о чем я догадывался по другому запаху, пробивающемуся сквозь более сильный запах постели.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126
Таковы несколько путешествий не по торговым делам, которые я вынужден был предпринять против своей воли, когда был очень молодым и несмышленым. По правде говоря, что касается последней их части, то совсем недавно — раз уж я об этом вспомнил — меня с серьезным видом попросили снова их предпринять.
XVI. Лондонская Аркадия
Нынешней осенью мне захотелось предаться одиноким размышлениям, и я на шесть недель снял квартиру в наименее людной части Англии — одним словом, в Лондоне.
Место, в котором я уединился, именуется Бонд-стрит. Из этого тихого уголка я совершал паломничества в окрестную глушь и бродил по бесконечным пространствам Великой пустыни. Тоска одиночества уже миновала, подавленность и уныние побеждены, и я наслаждаюсь тем ощущением свободы и чувствую, как во мне просыпается та скрытая первобытная дикость, которую (вообще-то говоря, слишком часто) замечали путешественники.
Квартиру я снимаю у шляпника — у моего собственного шляпника. После того как в течение многих недель он не выставлял в своих окнах ничего кроме широкополых шляп для морских курортов, охотничьих шапок и разнообразных непромокаемых капюшонов для болотистой и горной местности, он нахлобучил на членов своей семьи столько этого товара, сколько могло удержаться у них на головах, и увез их на остров Тэнет. Один только молодой приказчик — и притом совершенно один — остался в лавке. Молодой человек загасил огонь, на котором греются утюги, и, не считая присущего ему чувства долга, я не вижу причины, почему он ежедневно открывает ставни.
К счастью и для себя и для своей страны, молодой приказчик принадлежит к добровольному ополчению, — прежде всего к счастью для самого себя, потому что иначе, мне думается, он впал бы в хроническую меланхолию, ибо жить среди шляп и не видеть голов, которым они пришлись бы впору, испытание, бесспорно, немалое. Но наш молодой человек, коего поддерживают строевые учения и постоянная забота о форменном плюмаже (нет нужды говорить, что, будучи шляпником, он зачислен в часть, носящую петушиные перья), полон самоотречения и не сетует на судьбу. По субботам, когда он запирает лавку раньше обычного и надевает бриджи, он даже весел. Мне непременно хочется с благодарностью упомянуть здесь о нем, потому что он составлял мне компанию в течение многих мирных часов. У моего шляпника за прилавком стоит конторка, огороженная вроде аналоя причетника в церкви. Я запираюсь в этом укромном уголке, чтобы поразмыслить там после завтрака. В эти часы я вижу, как молодой приказчик старательнейшим образом заряжает воображаемое ружье и открывает смертоносный и сокрушительный огонь по неприятелю. Я публично благодарю приказчика за его общество и за его патриотизм.
Простой образ жизни, который я веду, и мирное окружение побуждают меня вставать спозаранок. Я всовываю ноги в шлепанцы и прогуливаюсь по тротуару. Идиллическое чувство охватывает человека, когда он вдыхает свежий воздух необитаемого города и улавливает что-то пастушеское в немногочисленных молочницах, которые разносят молоко в таких малых количествах, что, если б кто и надумал его разбавлять, это было бы вовсе не выгодно. Большой спрос на молоко, а также соблазн, который представляют меловые холмы на многолюдном морском берегу, пагубно влияют там на качество молока. В лондонской Аркадии я получаю его прямо из-под коровы.
Аркадская простота, в которой пребывает наша столица в этот осенний золотой век, и бесхитростность ее обычаев сделали ее для меня совсем новой. В нескольких сотнях ярдов от моего убежища находится дом одного моего друга, который держит великолепнейшего дворецкого. До вчерашнего дня я ни разу не видел его иначе как облаченным в сюртук тончайшего черного сукна. До вчерашнего дня я ни разу не видел, чтобы он вышел из своей роли, и ни разу наружность этого лучшего из дворецких не выдавала каких-либо иных его помыслов, кроме как направленных к вящей славе своего хозяина и его друзей. Вчера утром, прогуливаясь в шлепанцах возле дома, столпом и украшением коего он является (дом сейчас пуст, и окна его закрыты ставнями), я встретил его, тоже в шлепанцах, в одноцветном охотничьем костюме, в соломенной шляпе с низкой тульей и с утренней сигарой во рту. Он почувствовал, что прежде мы встречались в жизни иной и теперь обретаемся в новых сферах. Тактично и мудро он прошел мимо, не узнав меня. Под мышкой у него была утренняя газета, и вскоре я увидел, как он сидит на перилах в виду прелестного открытого ландшафта Риджент-стрит и с удовольствием просматривает газету под солнцем, с каждой минутой припекающим все жарче.
Мой хозяин увез на просолку всех своих домочадцев, и меня обслуживала пожилая женщина с хроническим насморком, которая каждый вечер, в половине десятого, когда начинало смеркаться, впускала с улицы в дверь тощего седого старика, коего я ни разу не видел отдельно от пинты выдохшегося пива в оловянной кружке. Этот тощий седой старик — ее муж, и супруги удручены сознанием, что они не вправе появляться на поверхности земли. Они вылезают из какой-то норы, когда Лондон пустеет, и снова в нее заползают, когда в него возвращаются жители. В тот самый вечер, когда я вступил здесь в права владельца, они появились перед моими глазами с пинтой выдохшегося пива и постелью, завязанной в узел. Старик очень немощен, и, как мне показалось, он кубарем спустил свой узел по ступенькам кухонной лестницы и сам кувырком полетел вслед за ним. Они разостлали постель в самой дальней и самой низкой части подвала и пропахли постелью, ибо у них не было другого имущества, кроме постели, исключая, быть может, сыра, о чем я догадывался по другому запаху, пробивающемуся сквозь более сильный запах постели.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126