Плотник Севрук говорил, как он строил кому-то сарай с четырехскатной крышей, Эрвин Крыщак — о князе Ройссе, который, прежде чем взбаламутить девку с фольварка, велел Крыщаку ее попробовать, не подцепит ли он от нее какой-нибудь болезни. Ярош — о странном событии, которое он пережил два года назад, когда возвращался ночью через лес из Барт на мотороллере в Скиролавки. Посреди леса остановил его на шоссе солдат, уселся сзади на его мотороллер. По дороге Ярош сообразил, что на этом солдате — мундир чужой армии. Возле лесничества Блесы солдат велел ему остановиться, соскочил и исчез в лесу. Зентек рассказывал о цыганах и клялся, что, если где-то в лесу цыгане раскинут табор, то на этом месте никогда уже не вырастет новый лес. Любиньски рассказывал об одном литературном критике, который, прежде чем прочитает и оценит книжку, должен ее обнюхать. Молодой Галембка все время гладил по голой коленке то хромую Марыну, то Порову, а они при каждом прикосновении заходились громким смехом.
Плотник Севрук то и дело поднимал тосты за писателя Любиньского и снова ему объяснял:
— Вы много потеряли, пане писатель, что не видели моего утопления в озере. Это правда, что приятно посидеть на бункере. Но мое утопление было интересней. Не в обиду будь сказано всей компании, но я еще раз скажу, что убегать с детьми не так интересно, как топиться в озере.
— А я тебе скажу, что самого интересного ты не видал, Севрук, — заявил лесоруб Ярош. — Лучше всего было, когда мы гнали по молоднякам Леона Кручека, а потом вместе с доктором мою жену по голой заднице пороли ремнем.
— Каждую неделю должно быть что-то интересное в нашей деревне, — гремел басом плотник Севрук. — Тогда бы никто не скучал.
— А вы знаете, что сюда, в этот бункер, Антек Пасемко затащил труп девушки из Барт? Полтора года она тут лежала, и никто об этом не знал…
Эти слова произнес молодой Галембка. И тотчас все умолкли, скорчились, словно бы холодное дуновение ветра вдруг их овеяло. Наконец Эрвин Крыщак укоризненно сказал:
— Не говорил бы ты что попало. Не видишь, что ли, что даже пан писатель пришел нас проведать? Умный, приличный, культурный разговор надо вести, а не вспоминать о глупостях.
— Так у меня только вырвалось, — объяснялся Галембка.
— Ну так пусть у тебя что попало не вырывается, — бурчал Крыщак. — Сожми задницу, а то обсерешься.
И снова они ели, пили, разговаривали до предвечернего часа, когда прилетел легкий ветерок и дым из бункера пошел не прямо вверх, а начал стелиться по земле. Сизый дым ел глаза, окутывал своим неприятным запахом. Раскашлялся Любиньски и отирал слезы с глаз. Видя это, сидящая по-турецки Норова схватила краешек комбинации и, размахивая ею, отгоняла дым от писателя, одновременно открывая перед ним свои голые бедра, черные глубокие борозды на животе. Пробовала обмахивать писателя и хромая Марына, но, поскольку она носила трусы, ничьего интереса не вызвала. Впрочем, несмотря на обмахивание, все тонули в клубах синего дыма, потому что маленький Дарек топил не только корой, но и еловыми ветвями и делал это увлеченно и без устали. Время от времени, кроме подбрюшья Поровой, из клубов дыма выныривало перед Любиньским улыбающееся лицо Эрвина Крыщака и его единственный желтый зуб. Иногда из синевы высовывалась, как большой котел, голова плотника Севрука или чья-то рука со стаканчиком водки. Потом снова дым заслонял мир и выжимал слезы из глаз, Любиньски уже никого и ничего не видел, и ему казалось, что он проваливается в горловину пекла. Но ветер менял направление, дым уходил в глубь оврага, все снова становилось отчетливым и хорошо видимым, даже глубокий пупок на животе Поровой, которая все еще обмахивала писателя своей комбинацией.
Посматривал писатель на ее пупок, на волосатое лоно, потом переместил взгляд на смуглое лицо, на черные густые волосы, которые она распустила по голым плечам, слушал ее веселый смех и заглядывал в широко открытый рот с недостающими спереди несколькими зубами. Смех Поровой был громкий и глубокий, он сотрясал ее живот и обвисшие груди. Но Любиньски заметил и то, что, даже сотрясаясь в этом беззаботном смехе, она ни на миг не теряла бдительности, ее взгляд был холодным и постоянно стрелял во все стороны, она напоминала дикое животное, пойманное человеком и немного прирученное, позволяющее себя гладить, но постоянно готовое к побегу. Любиньски подумал, что Порова не знает чувства любви, как слепой не знает света, внутренность ее души — как ее дом — холодная и пустая, обнищавшая. Она обнимается с мужчинами, а потом рожает, стремясь разогреть в себе что-то, что остается холодным и разогреть себя не дает. Подумал Любиньски и о том, что Порова — как полевая груша, рожденная из случайно брошенного семечка. Не привитая веточкой благородства, она содержит соки горькие и кислые, которые родят такие же горькие и кислые плоды.
После полудня, волоча ногами, приплелась из деревни старая Ястшембска с бутылкой денатурата. Писатель не хотел, чтобы люди травились таким ужасным напитком, вынул из кошелька вторую крупную банкноту, и на этот раз Ярош на велосипеде поехал в магазин. А потому как магазин был уже закрыт, Ярош постучался в дом Смугоневой, которая с каким-то любовником из Барт как раз ужинала. Смугонева продала ему две бутылки водки, а потом вместе с любовником села на мотоцикл и очутилась в лесу возле бункера. Но, упаси Бог, не с пустыми руками, а с полной сумкой бутылок и с тремя кольцами колбасы. С той минуты в синеве дыма перед Любиньским начало появляться похожее на червивую редьку лицо старой Ястшембской, и, кроме этого, он то и дело видел что-нибудь новенькое. Смугонева не захотела быть хуже, чем Порова, она сняла юбку и стала обмахивать своего ухажера от дыма, повесив розовые трусы на куст шиповника. Но ухажер, кровельщик из Барт, человек уже немолодой, быстро напился и заснул под этим кустом. Тогда Смугонева начала обмахивать молодого Галембку, а когда и он свалился, так же, как Цегловски и Зентек, громко расплакалась. Тогда возле бункера появился лесник Видлонг и неприличными словами стал обзывать Яроша, Зентека и Цегловского за то, что они уже два дня не делают никакой лесной работы. Он обзывал всех собравшихся возле бункера пьяницами, пока писатель Любиньски не оскорбился на эти слова и не сунул в руку Видлонга стаканчик с водкой, чтобы и он опрокинул полную чарку за их прекрасные дни. Смугонева обещала его обмахивать, если он перестанет строжиться и чарку осушит до дна. Видлонга не надо было долго упрашивать, и часом позже он тоже громко выкрикивал о прекрасных днях. Потом он признался присутствующим, что ему уже много лет как обрыдл большой зад его жены и он хотел бы поискать какую-нибудь маленькую жопку, с чем в Скиролавках нелегко, потому что одна маленькая жопка принадлежит пани Халинке, которая сбежала к художнику Порвашу, а другая принадлежит пани Басеньке, жене писателя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212
Плотник Севрук то и дело поднимал тосты за писателя Любиньского и снова ему объяснял:
— Вы много потеряли, пане писатель, что не видели моего утопления в озере. Это правда, что приятно посидеть на бункере. Но мое утопление было интересней. Не в обиду будь сказано всей компании, но я еще раз скажу, что убегать с детьми не так интересно, как топиться в озере.
— А я тебе скажу, что самого интересного ты не видал, Севрук, — заявил лесоруб Ярош. — Лучше всего было, когда мы гнали по молоднякам Леона Кручека, а потом вместе с доктором мою жену по голой заднице пороли ремнем.
— Каждую неделю должно быть что-то интересное в нашей деревне, — гремел басом плотник Севрук. — Тогда бы никто не скучал.
— А вы знаете, что сюда, в этот бункер, Антек Пасемко затащил труп девушки из Барт? Полтора года она тут лежала, и никто об этом не знал…
Эти слова произнес молодой Галембка. И тотчас все умолкли, скорчились, словно бы холодное дуновение ветра вдруг их овеяло. Наконец Эрвин Крыщак укоризненно сказал:
— Не говорил бы ты что попало. Не видишь, что ли, что даже пан писатель пришел нас проведать? Умный, приличный, культурный разговор надо вести, а не вспоминать о глупостях.
— Так у меня только вырвалось, — объяснялся Галембка.
— Ну так пусть у тебя что попало не вырывается, — бурчал Крыщак. — Сожми задницу, а то обсерешься.
И снова они ели, пили, разговаривали до предвечернего часа, когда прилетел легкий ветерок и дым из бункера пошел не прямо вверх, а начал стелиться по земле. Сизый дым ел глаза, окутывал своим неприятным запахом. Раскашлялся Любиньски и отирал слезы с глаз. Видя это, сидящая по-турецки Норова схватила краешек комбинации и, размахивая ею, отгоняла дым от писателя, одновременно открывая перед ним свои голые бедра, черные глубокие борозды на животе. Пробовала обмахивать писателя и хромая Марына, но, поскольку она носила трусы, ничьего интереса не вызвала. Впрочем, несмотря на обмахивание, все тонули в клубах синего дыма, потому что маленький Дарек топил не только корой, но и еловыми ветвями и делал это увлеченно и без устали. Время от времени, кроме подбрюшья Поровой, из клубов дыма выныривало перед Любиньским улыбающееся лицо Эрвина Крыщака и его единственный желтый зуб. Иногда из синевы высовывалась, как большой котел, голова плотника Севрука или чья-то рука со стаканчиком водки. Потом снова дым заслонял мир и выжимал слезы из глаз, Любиньски уже никого и ничего не видел, и ему казалось, что он проваливается в горловину пекла. Но ветер менял направление, дым уходил в глубь оврага, все снова становилось отчетливым и хорошо видимым, даже глубокий пупок на животе Поровой, которая все еще обмахивала писателя своей комбинацией.
Посматривал писатель на ее пупок, на волосатое лоно, потом переместил взгляд на смуглое лицо, на черные густые волосы, которые она распустила по голым плечам, слушал ее веселый смех и заглядывал в широко открытый рот с недостающими спереди несколькими зубами. Смех Поровой был громкий и глубокий, он сотрясал ее живот и обвисшие груди. Но Любиньски заметил и то, что, даже сотрясаясь в этом беззаботном смехе, она ни на миг не теряла бдительности, ее взгляд был холодным и постоянно стрелял во все стороны, она напоминала дикое животное, пойманное человеком и немного прирученное, позволяющее себя гладить, но постоянно готовое к побегу. Любиньски подумал, что Порова не знает чувства любви, как слепой не знает света, внутренность ее души — как ее дом — холодная и пустая, обнищавшая. Она обнимается с мужчинами, а потом рожает, стремясь разогреть в себе что-то, что остается холодным и разогреть себя не дает. Подумал Любиньски и о том, что Порова — как полевая груша, рожденная из случайно брошенного семечка. Не привитая веточкой благородства, она содержит соки горькие и кислые, которые родят такие же горькие и кислые плоды.
После полудня, волоча ногами, приплелась из деревни старая Ястшембска с бутылкой денатурата. Писатель не хотел, чтобы люди травились таким ужасным напитком, вынул из кошелька вторую крупную банкноту, и на этот раз Ярош на велосипеде поехал в магазин. А потому как магазин был уже закрыт, Ярош постучался в дом Смугоневой, которая с каким-то любовником из Барт как раз ужинала. Смугонева продала ему две бутылки водки, а потом вместе с любовником села на мотоцикл и очутилась в лесу возле бункера. Но, упаси Бог, не с пустыми руками, а с полной сумкой бутылок и с тремя кольцами колбасы. С той минуты в синеве дыма перед Любиньским начало появляться похожее на червивую редьку лицо старой Ястшембской, и, кроме этого, он то и дело видел что-нибудь новенькое. Смугонева не захотела быть хуже, чем Порова, она сняла юбку и стала обмахивать своего ухажера от дыма, повесив розовые трусы на куст шиповника. Но ухажер, кровельщик из Барт, человек уже немолодой, быстро напился и заснул под этим кустом. Тогда Смугонева начала обмахивать молодого Галембку, а когда и он свалился, так же, как Цегловски и Зентек, громко расплакалась. Тогда возле бункера появился лесник Видлонг и неприличными словами стал обзывать Яроша, Зентека и Цегловского за то, что они уже два дня не делают никакой лесной работы. Он обзывал всех собравшихся возле бункера пьяницами, пока писатель Любиньски не оскорбился на эти слова и не сунул в руку Видлонга стаканчик с водкой, чтобы и он опрокинул полную чарку за их прекрасные дни. Смугонева обещала его обмахивать, если он перестанет строжиться и чарку осушит до дна. Видлонга не надо было долго упрашивать, и часом позже он тоже громко выкрикивал о прекрасных днях. Потом он признался присутствующим, что ему уже много лет как обрыдл большой зад его жены и он хотел бы поискать какую-нибудь маленькую жопку, с чем в Скиролавках нелегко, потому что одна маленькая жопка принадлежит пани Халинке, которая сбежала к художнику Порвашу, а другая принадлежит пани Басеньке, жене писателя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212