Наступила тишина, разбиваемая только треньканьем лопнувшего стекла и журчанием текущих по тротуару ручейков томатного сока из разрушенной дотла витрины.
Бурлила, шумела, полна была людского ликования маленькая пристань Усть— Порта.
С громкими торжествующими гудками бросали вдоль стоянки якоря суда хлебного каравана.
На пристани собралось, кажется, все население Усть— Порта: люди размахивали красными флагами, стреляли в небо из ружей.
Пришло много ненцев в красочных, сшитых из шкур одеяниях. Кто то успел развести костры, на некоторых уже булькало в котелках варево. Местные даже грудных ребят принесли — те лежали в легких люльках, на ряднышках, с интересом глядели на белые высокие облачка в голубом небе и вкусно чмокали «монями» — деревенскими сосками с хлебным мякишем.
На все, происходящее окрест, взирали с невозмутимым спокойствием домашние олени. Бегали по дощатому настилу ошалевшие от необычного шума собаки...
По пристани расхаживали возбужденные матросы и красноармейцы с обветренными, обмороженными, бородатыми лицами.
Чуть в сторонке изо всех сил старался необыкновенный импровизированный оркестр: маленький носатый человечек в черном длиннополом пальто терзал обшарпанную скрипку; толстый солдат в шинели и волчьем малахае, раздувая щеки, трубил на бас— геликоне; им вторил на гармошке, невероятно фальшивя, но ничуть этим не смущаясь, маленький морячок в чудовищно широких клешах, в бескозырке с длинными полосатыми лентами и... в расшитой оленьей малице.
Оркестр играл революционные песни, а вперемежку с ними наяривал краковяк и «Дунайские волны»...
К судам каравана, не теряя времени, с левых бортов швартовались речные баржи.
Матросы перебросили сходни, принялись налаживать ручные транспортеры...
С ледокола «Седов» на пристань торжественно спустились Шестаков, Неустроев, Щекутьев, Лена. С других судов сошли на берег почти все участники рейда.
Им навстречу с хлебом— солью в руках направилось местное начальство во главе с комиссаром, опоясанным вперекрест пулеметными лентами, с маузером в деревянной кобуре и мохнатой ушанке с красной полосой поверх козырька.
Встретились, обнялись, троекратно расцеловались, передали хлеб— соль, разговорились...
Матросы из команд каравана бродили среди местного народа, знакомились, угощали друг друга махоркой. Встречались и старые знакомые...
Комиссар в партизанской ушанке коротко доложил Шестакову:
— Мильен триста тыщ пудов хлебушка мы вам приготовили, однако...
Шестаков радостно улыбался:
— Ох, и ждут его!.. Довезти бы поскорее да повернее!
— У нас вить еще кой— чего имеется... — хитро щурился ко миссар.
Шестаков подмигнул:
— Хвались, хвались, комиссар!
— И похвалюсь! — комиссар стащил меховую варежку и начал загибать пальцы по очереди в огромный кулак: — Лёну имеем тыщу двести пудов, кожи сырой — тыщу пудов, шерсти — две с гаком тыщи!
— Вот молодцы! — с восторгом закричал Шестаков.
— Да не все еще! — горделиво сказал комиссар. — Волоса — полторы тыщи пудов, смолы — пудов около трех сотен, да еще поташ, да еще замша!..
— Ну и ну! — удивлялся Шестаков. — Богатство!
— Еще какое! — солидно соглашался комиссар. — Да, забыл: лакомкам, на продажу, — орешек наш сибирский, ядреный, один к одному!
— Сколько?
— Три тыщи пудов!
— Да— а, замечательно! — Шестаков был полон энтузиазма. — В Англии, на рынке, все это обернется машинами, мануфактурой, пилами, топорами...
— Чаю бы да керосину тоже неплохо, — рассудительно заметил комиссар.
— А как же! Все добудем и часть того добра сюда же, народу вернется...
Времени у экспедиции было совсем мало, и погрузка шла авралом. Участвовали все трудоспособные — и команды судов, и многие из местных.
Лена, приспособившая себе в пару какого— то ненецкого мальчишку, вместе с ним носила по одному мешку — им на двоих этого было вполне достаточно.
Хлеб грузили мешками — по сходням и трапам, ящиками, которые насыпали на берегу и переносили на палубы маломощными кранами; наладили даже ручные транспортеры: несколько дюжих мужиков накручивали на ворот бесконечную брезентовую ленту, а по ней прекрасной, волновавшей сердца речкой текло крупное каленое сибирское зерно — одно зернышко к одному.
У трюмных люков часть зерна просыпалась на чисто выдраенную палубу — матросы деревянными лопатами аккуратно сгребали его к трюмам...
К полудню внизу, в трюме, уже наполовину засыпанном зерном, Шестаков, Лена, Щекутьев, даже Неустроев дали себе волю: носились по зерну, как дети.
Они загребали его руками, грызли, горстями бросали друг в друга, ликующе кричали: «Ура— а!», «Есть хлебушко— о!», «Хлеебуше— ек, ура— а— а!!!».
На этот раз ненцу Ваське Герасимову в Архангельске повезло: за привезенные из тундры песцовые шкурки и четыре пыжика удалось ему добыть кусок ситца, большую штуку бязи, два фунта соли, маленько сахара и пятьдесят штук винтовочных патронов.
Винтовки, правда, у Васьки не было, но из боевых патронов он выковыривал пули, а порохом снаряжал свои ружейные заряды. Без пороха в тундре нельзя, пропадешь, пожалуй, совсем... А пули тоже пригодятся — их можно раскатать в дробь.
Он и занимался этим приятным для рук и сердца делом у маленького окошка заезжего двора бабки Анфимовой, у которой во время редких наездов в Архангельск всегда останавливался.
Бабка Анфимова, шустрая, хитрая, молчаливая, устраивала его немудреные коммерции, давала ночлег и пускала в большой старый сарай Васькиных собак — все за умеренную плату. Еще и подносила полбутылки огненной воды, которую сейчас нипочем не сыщешь, — всего— то за одного песца.
Васька снаряжал патроны, огненная вода тихо гудела в нем приятными голосами, и ненец напевал себе под нос песню близкого снега.
Потом поднял взгляд на окно и оцепенел: за мутнопереливчатым стеклом стоял Большой Тойон, Начальник, и, судя по шевелящимся губам, что— то говорил человеку, невидимому Ваське из— за обреза рамы.
У Васьки разом замерло сердце и заныл зад. Потому что в сердце вместо крови втек огромный страх, старый огромный страх, а зад задергался, завизжал пронзительной болью от каждого из пятидесяти шомпольных ударов, полученных год назад.
Ах, как страшно кричал тогда у них в стойбище Начальник!
Расстрелять! Ра— асстреля— ать!
Расстрелять!!!
Солдаты убили в то утро из винтовок четырех Васькиных родичей. А всех остальных выпороли шомполами. И Ваську.
Было невыносимо больно, только один раз в жизни Ваське было так больно — это когда его рвала рысь, но рыси он все равно не боялся и убил ее. А теперь сильнее боли был ужасный страх, потому что Васька еще никогда не видел, чтобы один человек убил другого просто так, ни за что.
Васька вообще не знал такой вины, за которую можно убить человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51