последняя буря льдины друг на друга ребром нагромоздила, так они и стоят, как их морозом схватило.
— На торос заберёмся, — сказал Степан. — С него, как в подзорную трубу, всё углядим.
Торос был высокий, с одного бока на нём, точно кто нарочно ступени вырубил, легко на самую верхушку забраться. Ванюшка сразу наверх взбежал. А как глянул — чуть кутела не выронил. Степан его за руку схватил, знак дал, чтобы не крикнул. Вдали между торосами серая туша ползёт, ластами подпирается. Лахтак! Голову поднимет, осмотрится, сколько короткая шея позволяет, и опять грузно на лёд опустится, ластами перебирает, торопится к свободной воде. И как только сюда его от ледяной кромки занесло?
— Полынья, значит, тут была, — шепнул Степан. — Он на лёд выбрался, заснул, да полынью-то и проспал, льдом её затянуло. Он продухи сам во льду делать, как нерпа, не умеет. Теперь на ластах до кромки припая пойдёт. Мы краем за торосами живо его догоним, пока он до чистой воды не добрался. Наш будет!
Перед лахтаком, словно нарочно, простиралась ровная ледяная дорожка. Зимнее скупое солнце стояло не высоко, от торосов на дорожку легли поперёк тени.
Степан, хоронясь за торосами, шёл быстро, старался перегнать лахтака и отрезать его от свободной воды, до которой уже недалеко оставалось. Ванюшка, как мог, бесшумно спешил за ним по скользкому льду, дивился: ноги, что ли, у Степана особенные? Идёт, ни разу не запнулся, не оскользнулся, будто и не лёд под ним, а твёрдая земля. Не похоже, что торопится, а у Ванюшки уже и духу не хватает. Но он только твёрже сжал губы, крепче перехватил кутело: ни за что не покажет виду, что не настоящий он промысленник.
Его била охотничья лихорадка, сердце вот-вот выскочит. Лахтак-то здоровый какой, что бык, только ноги приставить. Вот опять остановился, хочет оглянуться, да шея не позволяет, даже вовсе её нет, весь словно обрубок какой.
Вдруг лахтак вздохнул громко, тяжело. И тут Ванюшка понял: и ему, значит, воздуху не хватает. Разве легко такую тушу на ластах волочить?
Они уже догнали лахтака. Прячась за торосом, Ванюшка хорошо видел его широко открытые тёмные глаза. Туша громоздкая, неуклюжая, а голова небольшая, и глаза будто грустные… Может, чует, что они со Степаном вот-вот из-за тороса выскочат?
Охотничья лихорадка куда-то пропала: Ванюшка и думать забыл про кутело, хоть и продолжал его бессознательно сжимать в руке. Присмотрелся, на снегу за лахтаком след краснеет: нежные ласты поранены острыми льдинами, комьями снега. Больно, наверно…
Степан потянул его тихонько за руку.
— Там, — шепчет, — проход вовсе узкий, торосы жмут. Мы его…
И вдруг как дёрнет Ванюшку, чуть с ног не свалил: нагнувшись, кинулся с ним за ближний торос. По ту сторону лахтаковой дорожки, из-за торосов, взвилась белая огромная туша и опустилась на лежащего лахтака. Белая лапа с чёрными кривыми когтями ударила его по голове с такой силой, что струи крови и ледяные осколки брызнули во все стороны. Тень от медведя, протянувшаяся через дорожку, была на снегу заметнее его самого. Лахтак не издал ни звука, слабо дёрнулся и остался недвижим. Двигались и словно трепетали от боли только яркие струйки крови, разбегавшиеся от головы, раздавленной страшным ударом.
Странно было, до чего спокойно, неподвижно стоял теперь медведь над своей жертвой. Не верилось, что это он, его огромное тело пролетело над высокой ледяной глыбой и так точно опустилось. А сейчас медведь как будто и не думал о добыче, распростёртой у его ног. Лужа крови подтекла под лапу, он не отодвинул её, голова, как и во время прыжка, повёрнута в сторону тороса, за которым не шевелились охотники за той же дичью, за которой охотился и он.
Уж не учуял ли он их? Не услышал ли за торосом их слабого дыхания?
Ванюшке казалось, маленькие чёрные глаза медведя становятся всё больше, чернее и видят, видят сквозь прикрывающий их торос… Он боялся, что не вытерпит и сейчас крикнет…
Но тут медведь опустил голову и неторопливо принялся за еду. Отчётливо донёсся запах тёплого мяса, которое рвали огромные клыки. Ванюшка понял: ветер дует от ошкуя в их сторону, значит, они в безопасности. Нужно только застыть, не шевелиться, пока ошкуй насытится и уйдёт. Может быть… уйдёт.
Медведь ел со вкусом. Он аккуратно объедал кожу и сало лахтака, почти не трогая мяса, постепенно, одним движением лапы, поворачивая тушу, как будто она ничего не весила.
В сторону промысленников он теперь не поворачивался, стоял к ним боком. Ветер их не выдал. А слух у ошкуя плохой, он ничего не услышал. Куда он направится, покончив с лахтаком? Вернётся обратно, откуда пришёл, или пойдёт в их сторону…
Степан, как схватил Ванюшку за руку, так они и застыли, прижавшись друг к другу и к льдинам, закрывавшим их от медведя. Льдины были не сплошные, глыбы навалены друг на друга, сквозь щели видно каждое движение ошкуя. Уже не один пуд сала и кожи исчез в его пасти, а он спокойно, точно нехотя, продолжал глотать новые и новые куски, и всё поворачивал лахтака могучей лапой, всё поворачивал…
Но вот, кажется, последний кусок. Медведь держит его в пасти, словно задумался, стоит ли? Проглотил. Облизнул окровавленную морду, потёрся ею о снег. И вдруг нагнулся, небрежно подхватил оставшуюся половину лахтака и, как кошка несёт котёнка, поднёс его к подножию тороса, из-за которого прыгнул. Несколькими ударами лапы оторвал кучу огромных кусков льда, завалил ими лахтака. Ещё постоял, словно раздумывая: что дальше? Оглянулся. Ванюшке опять показалось, что глаза его сделались огромными и смотрят, смотрят прямо на него, сквозь торос. Видят?..
Но что это? Ошкуй уже уходит. Белый мех его опять слился с белым снегом, длинная тень скользнула по гладкой дорожке между торосами. И вот уже нет ни ошкуя, ни тени, темнеет только застывшее на снегу кровавое пятно, да груда ледяных осколков прикрыла остатки страшного пиршества.
Ванюшка осторожно, не поворачивая головы, покосился на Степана. Тот не шевелился, даже кутело в руке не дрогнет: глазом не поведёт. «Слушает, — понял Ванюшка. — Не крадётся ли к ним тихонько ошкуй из-за торосов? Может, поиграть захотел, как кошка с мышью? Спрятался и ждёт…»
Ванюшке опять захотелось крикнуть, сделать что-то. Невозможно так стоять неподвижно и ждать. Чего? Но вот Степан, ничего не говоря, взял его за руку и, шаг за шагом, начал отходить от лахтаковой дорожки в сторону. Если ошкуй, где у дорожки близко залёг, они стороной обойдут. А солнце уже чуть не к самым торосам на горизонте снизилось, закраснелось, словно лахтачья кровь до него добрызнула. И тени всё длиннее, от каждой малой глыбки льда тянутся, по ним ступаешь — точно спотыкаешься,
— Стёпа, — шепнул наконец Ванюшка, осмелившись. — А как затемнеет, а мы до дому не дошли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
— На торос заберёмся, — сказал Степан. — С него, как в подзорную трубу, всё углядим.
Торос был высокий, с одного бока на нём, точно кто нарочно ступени вырубил, легко на самую верхушку забраться. Ванюшка сразу наверх взбежал. А как глянул — чуть кутела не выронил. Степан его за руку схватил, знак дал, чтобы не крикнул. Вдали между торосами серая туша ползёт, ластами подпирается. Лахтак! Голову поднимет, осмотрится, сколько короткая шея позволяет, и опять грузно на лёд опустится, ластами перебирает, торопится к свободной воде. И как только сюда его от ледяной кромки занесло?
— Полынья, значит, тут была, — шепнул Степан. — Он на лёд выбрался, заснул, да полынью-то и проспал, льдом её затянуло. Он продухи сам во льду делать, как нерпа, не умеет. Теперь на ластах до кромки припая пойдёт. Мы краем за торосами живо его догоним, пока он до чистой воды не добрался. Наш будет!
Перед лахтаком, словно нарочно, простиралась ровная ледяная дорожка. Зимнее скупое солнце стояло не высоко, от торосов на дорожку легли поперёк тени.
Степан, хоронясь за торосами, шёл быстро, старался перегнать лахтака и отрезать его от свободной воды, до которой уже недалеко оставалось. Ванюшка, как мог, бесшумно спешил за ним по скользкому льду, дивился: ноги, что ли, у Степана особенные? Идёт, ни разу не запнулся, не оскользнулся, будто и не лёд под ним, а твёрдая земля. Не похоже, что торопится, а у Ванюшки уже и духу не хватает. Но он только твёрже сжал губы, крепче перехватил кутело: ни за что не покажет виду, что не настоящий он промысленник.
Его била охотничья лихорадка, сердце вот-вот выскочит. Лахтак-то здоровый какой, что бык, только ноги приставить. Вот опять остановился, хочет оглянуться, да шея не позволяет, даже вовсе её нет, весь словно обрубок какой.
Вдруг лахтак вздохнул громко, тяжело. И тут Ванюшка понял: и ему, значит, воздуху не хватает. Разве легко такую тушу на ластах волочить?
Они уже догнали лахтака. Прячась за торосом, Ванюшка хорошо видел его широко открытые тёмные глаза. Туша громоздкая, неуклюжая, а голова небольшая, и глаза будто грустные… Может, чует, что они со Степаном вот-вот из-за тороса выскочат?
Охотничья лихорадка куда-то пропала: Ванюшка и думать забыл про кутело, хоть и продолжал его бессознательно сжимать в руке. Присмотрелся, на снегу за лахтаком след краснеет: нежные ласты поранены острыми льдинами, комьями снега. Больно, наверно…
Степан потянул его тихонько за руку.
— Там, — шепчет, — проход вовсе узкий, торосы жмут. Мы его…
И вдруг как дёрнет Ванюшку, чуть с ног не свалил: нагнувшись, кинулся с ним за ближний торос. По ту сторону лахтаковой дорожки, из-за торосов, взвилась белая огромная туша и опустилась на лежащего лахтака. Белая лапа с чёрными кривыми когтями ударила его по голове с такой силой, что струи крови и ледяные осколки брызнули во все стороны. Тень от медведя, протянувшаяся через дорожку, была на снегу заметнее его самого. Лахтак не издал ни звука, слабо дёрнулся и остался недвижим. Двигались и словно трепетали от боли только яркие струйки крови, разбегавшиеся от головы, раздавленной страшным ударом.
Странно было, до чего спокойно, неподвижно стоял теперь медведь над своей жертвой. Не верилось, что это он, его огромное тело пролетело над высокой ледяной глыбой и так точно опустилось. А сейчас медведь как будто и не думал о добыче, распростёртой у его ног. Лужа крови подтекла под лапу, он не отодвинул её, голова, как и во время прыжка, повёрнута в сторону тороса, за которым не шевелились охотники за той же дичью, за которой охотился и он.
Уж не учуял ли он их? Не услышал ли за торосом их слабого дыхания?
Ванюшке казалось, маленькие чёрные глаза медведя становятся всё больше, чернее и видят, видят сквозь прикрывающий их торос… Он боялся, что не вытерпит и сейчас крикнет…
Но тут медведь опустил голову и неторопливо принялся за еду. Отчётливо донёсся запах тёплого мяса, которое рвали огромные клыки. Ванюшка понял: ветер дует от ошкуя в их сторону, значит, они в безопасности. Нужно только застыть, не шевелиться, пока ошкуй насытится и уйдёт. Может быть… уйдёт.
Медведь ел со вкусом. Он аккуратно объедал кожу и сало лахтака, почти не трогая мяса, постепенно, одним движением лапы, поворачивая тушу, как будто она ничего не весила.
В сторону промысленников он теперь не поворачивался, стоял к ним боком. Ветер их не выдал. А слух у ошкуя плохой, он ничего не услышал. Куда он направится, покончив с лахтаком? Вернётся обратно, откуда пришёл, или пойдёт в их сторону…
Степан, как схватил Ванюшку за руку, так они и застыли, прижавшись друг к другу и к льдинам, закрывавшим их от медведя. Льдины были не сплошные, глыбы навалены друг на друга, сквозь щели видно каждое движение ошкуя. Уже не один пуд сала и кожи исчез в его пасти, а он спокойно, точно нехотя, продолжал глотать новые и новые куски, и всё поворачивал лахтака могучей лапой, всё поворачивал…
Но вот, кажется, последний кусок. Медведь держит его в пасти, словно задумался, стоит ли? Проглотил. Облизнул окровавленную морду, потёрся ею о снег. И вдруг нагнулся, небрежно подхватил оставшуюся половину лахтака и, как кошка несёт котёнка, поднёс его к подножию тороса, из-за которого прыгнул. Несколькими ударами лапы оторвал кучу огромных кусков льда, завалил ими лахтака. Ещё постоял, словно раздумывая: что дальше? Оглянулся. Ванюшке опять показалось, что глаза его сделались огромными и смотрят, смотрят прямо на него, сквозь торос. Видят?..
Но что это? Ошкуй уже уходит. Белый мех его опять слился с белым снегом, длинная тень скользнула по гладкой дорожке между торосами. И вот уже нет ни ошкуя, ни тени, темнеет только застывшее на снегу кровавое пятно, да груда ледяных осколков прикрыла остатки страшного пиршества.
Ванюшка осторожно, не поворачивая головы, покосился на Степана. Тот не шевелился, даже кутело в руке не дрогнет: глазом не поведёт. «Слушает, — понял Ванюшка. — Не крадётся ли к ним тихонько ошкуй из-за торосов? Может, поиграть захотел, как кошка с мышью? Спрятался и ждёт…»
Ванюшке опять захотелось крикнуть, сделать что-то. Невозможно так стоять неподвижно и ждать. Чего? Но вот Степан, ничего не говоря, взял его за руку и, шаг за шагом, начал отходить от лахтаковой дорожки в сторону. Если ошкуй, где у дорожки близко залёг, они стороной обойдут. А солнце уже чуть не к самым торосам на горизонте снизилось, закраснелось, словно лахтачья кровь до него добрызнула. И тени всё длиннее, от каждой малой глыбки льда тянутся, по ним ступаешь — точно спотыкаешься,
— Стёпа, — шепнул наконец Ванюшка, осмелившись. — А как затемнеет, а мы до дому не дошли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41