И все те, кто стоял в том строю, тоже сейчас лежат на этой взлетке и ждут.
Нас здесь полторы тысячи человек. Нам всем по восемнадцать лет.
На спине у Киселя большими буквами вырезано: “Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ”. Каждая буква с кулак. Белые шрамы тонкие и аккуратные, но все равно видно, что лезвие входило глубоко под кожу. Мы уже полгода выпытываем у него происхождение этой надписи, но Кисель нам так ничего и не рассказал.
Сейчас я чувствую, что он заговорит. Видимо, Вовка тоже чувствует это. Он спрашивает первый:
— Кисель, а откуда у тебя это все-таки?
— Давай, давай колись, — поддерживаю я Вовку. — Открой тайну, не уноси с собой.
— Придурок, — говорит Кисель. — Типун тебе на язык.
Он снова переворачивается на спину и закрывает глаза. Не хочет говорить. Лицо его мрачнеет. Видимо, он и вправду думает о том, что нас могут убить.
— Это Наташка, — через некоторое время произносит он. — Мы еще только познакомились. Пошли вместе на одну вечеринку, танцы там, то да сё. Ну, выпили, конечно. Я в тот вечер здорово накачался, нарядный был, как новогодняя елка. А утром просыпаюсь — вся простыня в крови... Думал, убью. А вместо этого, видишь, женился.
— Ничего себе у тебя женушка, — говорит Вовка. — С характером. Ее бы к нам в станицу, у нас бы вмиг вылечили. Вожжами. Попробовала бы моя такое выкинуть. Ты небось и пьяный домой прийти не можешь, сразу скалкой по башке получаешь?
У Вовки есть девушка, на три года моложе. Они там, на юге, быстро созревают, как фрукты.
— Нет, жена у меня смирная, хорошая, — отвечает ему Кисель. — Что тогда на нее нашло, не знаю. Ничего такого больше не вытворяла. Говорит, влюбилась в меня с первого взгляда, вот и хотела привязать к себе накрепко. Кому ты нужен такой, с моей печатью...
Он срывает еще одну травинку, задумчиво жует ее.
— У нас обязательно будет четверо детей. Да. Когда я вернусь, я обязательно наделаю четверых.
Кисель замолкает. Я смотрю на его спину. Мне думается, что он по крайней мере не будет числиться неопознанным и не будет лежать в тех рефрижераторах, которые мы видели сегодня утром на станции. Если, конечно, у него останется спина.
— Кисель, — спрашиваю я, — а ты боишься умереть?
— Да, — говорит Кисель.
Он у нас самый старший и самый умный.
Кисель до сих пор удивляется, как это нас так здорово облапошили.
— Ведь должен же быть рапорт, — доказывает он. — Рапорт — это такая бумажка, на которой я пишу: “Прошу Вас отправить меня в мясорубку для дальнейшего прохождения службы”. Я ничего подобного не писал.
— Как это? — подначивает его Вовка. — А списки по технике безопасности, за которые майор просил нас расписаться? Помнишь? Ты хоть читал, за что расписываешься? Ты что, до сих пор так и не понял? Полторы тысячи человек, как один, изъявили желание грудью защищать конституционный строй своей Родины. А чтобы Родине, и без того тронутой нашим порывом, было совсем хорошо, мы сказали ей: “Родина! Не надо переводить бумагу на отдельное согласие каждого. Мы поедем воевать списками. Пускай из сэкономленного таким образом дерева сделают мебель для сиротского дома, в котором будут содержаться чеченские дети, пострадавшие от нашего присутствия на этой войне”.
— Знаешь, Кисель, — говорю я раздраженно, — ты мог бы вообще ни за что не расписываться — и все равно оказался бы здесь. Приказано ехать подыхать, вот и езжай, чего ты выпендриваешься со своим рапортом. Дай лучше закурить.
Он протягивает мне сигарету, мы закуриваем.
Солнце светит через веки, мир становится оранжевым.
От тепла по коже бегут мурашки. Так много тепла у меня не было еще никогда в жизни. Я никак не могу привыкнуть к этому. Еще позавчера мы были в заснеженном Свердловске, а тут жара. Из зимы нас привезли сразу в лето. Весны не было, потерялась по дороге.
В поезде было голодно. Нас набивали по тринадцать человек в плацкартный кубрик; духота и вонь, с верхних полок свешиваются босые немытые ноги. На полу, под столиком, скукожившись, спят двое — места на всех не хватает, и мы спим по очереди. Куда ни глянь — везде сапоги, сидора, шинели. Это даже хорошо, что майор не кормил нас, — полтора дня мы ехали сидя, скорчившись в позе эмбриона, и если бы хоть раз наелись от пуза, заработали бы непроходимость кишечника.
В Ростове-на-Дону наш поезд остановился напротив вокзала. Мы стояли на первом пути, прямо у центрального входа, и люди проходили мимо нашего эшелона и отводили глаза. Мы чувствовали себя чумными.
Мы не первые на этом поле. Нас здесь были десятки тысяч таких, ждавших своей судьбы, и степь впитала наш страх, словно пот. Сейчас страх тех, кто лежал здесь до нас, выходит из отравленной земли. Он заполняет наши тела и ворочается скользким червяком где-то под желудком, и от него становится холодно, несмотря на палящее солнце. После войны это поле надо будет чистить от страха, как от радиации. Он висит над нами словно туман.
Под тополем пьют водку легкораненые. У них безумные глаза и почерневшие лица. Водку они выменивают в кочегарке, пытаясь залить алкоголем страх, который пережили там, за хребтом. Полчаса назад в них стреляли и убивали, а теперь они пьют водку и могут не пригибаться. До них это никак не доходит. Они кричат и плачут и глушат водку ведрами. Смотреть на них невыносимо.
Рядом с нами группками лежат гражданские строители. Ближайшая к нам компания пьет неразбавленный спирт и закусывает лоснящимся прозрачным салом. Среди них есть женщина, молодуха с красным осоловелым лицом и жирными губами, мы уже знаем, что ее зовут Марина. Мы совсем отвыкли от гражданской жизни, от женщин и втихаря разглядываем ее. У Марины большая грудь и толстая задница. Это обстоятельство сильно восхищает Андрюху Жиха, он все время стонет и шамкает своими огромными губами. Марина предлагает ему выпить. Он соглашается, бахвалясь, хлопает кружку спирта в один присест и через пять минут валяется на траве в бессознательном состоянии. Мы оттаскиваем его в тенек. Марина предлагает выпить и нам, но мы отказываемся. Не до выпивки.
— Интересно, зачем они здесь? — спрашиваю я Киселя.
— Грозный летят реставрировать, — отвечает он. — Война заканчивается, перемирие на носу.
— Так там же бомбят, вон штурмовики, — говорю я, кивая на очередную пару “Су-25”, которая выруливает на взлетку.
Самолеты готовятся к разгону, лопасти их сопел сжимаются и разжимаются. Вовка считает, что в этот момент они похожи на задницу какающего червяка. Не знаю, где он наблюдал какающих червей, но сравнение весьма убедительное.
— Почему ты думаешь, что они на Грозный? — резонно замечает Кисель. — И потом, строителям-то какая разница. Чем больше разбомбят, тем больше им восстанавливать за тройной оклад. Сейчас перемирие, боевые действия не ведутся, вот их и везут строить между делом.
1 2 3 4 5
Нас здесь полторы тысячи человек. Нам всем по восемнадцать лет.
На спине у Киселя большими буквами вырезано: “Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ”. Каждая буква с кулак. Белые шрамы тонкие и аккуратные, но все равно видно, что лезвие входило глубоко под кожу. Мы уже полгода выпытываем у него происхождение этой надписи, но Кисель нам так ничего и не рассказал.
Сейчас я чувствую, что он заговорит. Видимо, Вовка тоже чувствует это. Он спрашивает первый:
— Кисель, а откуда у тебя это все-таки?
— Давай, давай колись, — поддерживаю я Вовку. — Открой тайну, не уноси с собой.
— Придурок, — говорит Кисель. — Типун тебе на язык.
Он снова переворачивается на спину и закрывает глаза. Не хочет говорить. Лицо его мрачнеет. Видимо, он и вправду думает о том, что нас могут убить.
— Это Наташка, — через некоторое время произносит он. — Мы еще только познакомились. Пошли вместе на одну вечеринку, танцы там, то да сё. Ну, выпили, конечно. Я в тот вечер здорово накачался, нарядный был, как новогодняя елка. А утром просыпаюсь — вся простыня в крови... Думал, убью. А вместо этого, видишь, женился.
— Ничего себе у тебя женушка, — говорит Вовка. — С характером. Ее бы к нам в станицу, у нас бы вмиг вылечили. Вожжами. Попробовала бы моя такое выкинуть. Ты небось и пьяный домой прийти не можешь, сразу скалкой по башке получаешь?
У Вовки есть девушка, на три года моложе. Они там, на юге, быстро созревают, как фрукты.
— Нет, жена у меня смирная, хорошая, — отвечает ему Кисель. — Что тогда на нее нашло, не знаю. Ничего такого больше не вытворяла. Говорит, влюбилась в меня с первого взгляда, вот и хотела привязать к себе накрепко. Кому ты нужен такой, с моей печатью...
Он срывает еще одну травинку, задумчиво жует ее.
— У нас обязательно будет четверо детей. Да. Когда я вернусь, я обязательно наделаю четверых.
Кисель замолкает. Я смотрю на его спину. Мне думается, что он по крайней мере не будет числиться неопознанным и не будет лежать в тех рефрижераторах, которые мы видели сегодня утром на станции. Если, конечно, у него останется спина.
— Кисель, — спрашиваю я, — а ты боишься умереть?
— Да, — говорит Кисель.
Он у нас самый старший и самый умный.
Кисель до сих пор удивляется, как это нас так здорово облапошили.
— Ведь должен же быть рапорт, — доказывает он. — Рапорт — это такая бумажка, на которой я пишу: “Прошу Вас отправить меня в мясорубку для дальнейшего прохождения службы”. Я ничего подобного не писал.
— Как это? — подначивает его Вовка. — А списки по технике безопасности, за которые майор просил нас расписаться? Помнишь? Ты хоть читал, за что расписываешься? Ты что, до сих пор так и не понял? Полторы тысячи человек, как один, изъявили желание грудью защищать конституционный строй своей Родины. А чтобы Родине, и без того тронутой нашим порывом, было совсем хорошо, мы сказали ей: “Родина! Не надо переводить бумагу на отдельное согласие каждого. Мы поедем воевать списками. Пускай из сэкономленного таким образом дерева сделают мебель для сиротского дома, в котором будут содержаться чеченские дети, пострадавшие от нашего присутствия на этой войне”.
— Знаешь, Кисель, — говорю я раздраженно, — ты мог бы вообще ни за что не расписываться — и все равно оказался бы здесь. Приказано ехать подыхать, вот и езжай, чего ты выпендриваешься со своим рапортом. Дай лучше закурить.
Он протягивает мне сигарету, мы закуриваем.
Солнце светит через веки, мир становится оранжевым.
От тепла по коже бегут мурашки. Так много тепла у меня не было еще никогда в жизни. Я никак не могу привыкнуть к этому. Еще позавчера мы были в заснеженном Свердловске, а тут жара. Из зимы нас привезли сразу в лето. Весны не было, потерялась по дороге.
В поезде было голодно. Нас набивали по тринадцать человек в плацкартный кубрик; духота и вонь, с верхних полок свешиваются босые немытые ноги. На полу, под столиком, скукожившись, спят двое — места на всех не хватает, и мы спим по очереди. Куда ни глянь — везде сапоги, сидора, шинели. Это даже хорошо, что майор не кормил нас, — полтора дня мы ехали сидя, скорчившись в позе эмбриона, и если бы хоть раз наелись от пуза, заработали бы непроходимость кишечника.
В Ростове-на-Дону наш поезд остановился напротив вокзала. Мы стояли на первом пути, прямо у центрального входа, и люди проходили мимо нашего эшелона и отводили глаза. Мы чувствовали себя чумными.
Мы не первые на этом поле. Нас здесь были десятки тысяч таких, ждавших своей судьбы, и степь впитала наш страх, словно пот. Сейчас страх тех, кто лежал здесь до нас, выходит из отравленной земли. Он заполняет наши тела и ворочается скользким червяком где-то под желудком, и от него становится холодно, несмотря на палящее солнце. После войны это поле надо будет чистить от страха, как от радиации. Он висит над нами словно туман.
Под тополем пьют водку легкораненые. У них безумные глаза и почерневшие лица. Водку они выменивают в кочегарке, пытаясь залить алкоголем страх, который пережили там, за хребтом. Полчаса назад в них стреляли и убивали, а теперь они пьют водку и могут не пригибаться. До них это никак не доходит. Они кричат и плачут и глушат водку ведрами. Смотреть на них невыносимо.
Рядом с нами группками лежат гражданские строители. Ближайшая к нам компания пьет неразбавленный спирт и закусывает лоснящимся прозрачным салом. Среди них есть женщина, молодуха с красным осоловелым лицом и жирными губами, мы уже знаем, что ее зовут Марина. Мы совсем отвыкли от гражданской жизни, от женщин и втихаря разглядываем ее. У Марины большая грудь и толстая задница. Это обстоятельство сильно восхищает Андрюху Жиха, он все время стонет и шамкает своими огромными губами. Марина предлагает ему выпить. Он соглашается, бахвалясь, хлопает кружку спирта в один присест и через пять минут валяется на траве в бессознательном состоянии. Мы оттаскиваем его в тенек. Марина предлагает выпить и нам, но мы отказываемся. Не до выпивки.
— Интересно, зачем они здесь? — спрашиваю я Киселя.
— Грозный летят реставрировать, — отвечает он. — Война заканчивается, перемирие на носу.
— Так там же бомбят, вон штурмовики, — говорю я, кивая на очередную пару “Су-25”, которая выруливает на взлетку.
Самолеты готовятся к разгону, лопасти их сопел сжимаются и разжимаются. Вовка считает, что в этот момент они похожи на задницу какающего червяка. Не знаю, где он наблюдал какающих червей, но сравнение весьма убедительное.
— Почему ты думаешь, что они на Грозный? — резонно замечает Кисель. — И потом, строителям-то какая разница. Чем больше разбомбят, тем больше им восстанавливать за тройной оклад. Сейчас перемирие, боевые действия не ведутся, вот их и везут строить между делом.
1 2 3 4 5